Посреди Атлантики, на палубе торгового парусника, стояли головки голландского сыра. Много головок, весь проход ими был заставлен. Морская вода за недели пути сделала своё дело: красная корка потускнела, пошла пятнами, и товар выглядел так, будто его уже кто-то пробовал.
Капитан по фамилии Бессон подозвал шестнадцатилетнего новичка. Тот всю дорогу что-то рисовал в альбоме, и об этом знал весь экипаж.
— Молодой человек, раз уж вы любите живопись, вот вам горшок сурика и кисть, — сказал капитан с насмешкой. — Покройте-ка мне эти сыры.
Мальчик взял кисть и покрыл, головку за головкой.
Это был первый заказ в жизни Эдуара Мане. Через пятнадцать лет над его картиной будет хохотать весь Париж, а ещё через два года возле другой его картины придётся ставить охрану.
Сын судьи
Он родился 23 января 1832 года в Париже, в старом особняке на улице Пти-Огюстен, которую потом переименуют в улицу Бонапарта. Отец, Огюст Мане, служил по судебной части и дослужился до должности судьи. Эдуар должен был изучать право и идти по отцовской дороге. Сын-юрист в такой семье звучал правильно. Сын-художник не звучал никак.
Мать, Эжени-Дезире, происходила из семьи дипломата. После Эдуара в семье родились ещё двое мальчиков, Эжен и Гюстав.
Учился Эдуар плохо. Сначала пансион аббата Пуалу, потом коллеж Роллен, куда отец перевёл его на полный пансион из-за полного равнодушия к урокам. Не помогло. Оживлялся мальчик только в одном случае: когда в руках оказывался карандаш.
Спасением стал дядя по матери, Эдмон Фурнье. Он первым понял, что племянник не притворяется. Часто водил его в Лувр, показывал старых мастеров, а потом уговорил записать мальчика на специальный курс рисования и сам его оплачивал.
Там Эдуара учили копировать гипсовые головы. Гипс он терпеть не мог. Вместо античных носов рисовал соседей по классу, и выходило так похоже, что одноклассники начали ему подражать. На тех же уроках он подружился с Антоненом Прустом. Этой дружбе хватит на всю жизнь, и именно Пруст потом запишет в воспоминаниях почти всё, что известно о юности Мане.
Экзамен, который он провалил
К шестнадцати годам стало ясно: юриста из Эдуара не выйдет. А художником отец его видеть не хотел.
Нашли компромисс. Море. Морской офицер в семье судьи тоже звучало прилично, форма, карьера, уважение. В 1848 году Эдуар пошёл сдавать вступительные экзамены в морскую школу, ту, что располагалась на учебном корабле «Борда».
И провалил.
Сказались и равнодушие к учёбе, и нелюбимая математика. Но правила давали второй шанс. Кто не прошёл, мог год проплавать на торговом судне и попробовать снова.
Так Эдуар Мане стал пилотеном. Так во французском флоте называли ученика на торговом корабле, что-то среднее между юнгой и курсантом. Работа, морская практика и надежда в следующий раз всё-таки сдать.
Пятнадцать франков в месяц
9 декабря 1848 года из Гавра вышел трёхмачтовый парусник «Гавр и Гваделупа». Курс на Рио-де-Жанейро. Жалованье новичка, как записал потом Пруст, составляло пятнадцать франков в месяц.
Первые дни Эдуар писал матери длинные письма. Одно из них, на семи страницах, начатое 15 декабря, сохранилось до сих пор. Сначала всё было прекрасно: «Погода была великолепная, море очень красивое». А потом море показало характер.
«Меня ужасно мучила морская болезнь», — признавался он матери. И дальше: «Невозможно представить себе море, пока не увидишь его в бурю».
«Какая однообразная жизнь, эта жизнь моряка», — жаловался юнга. Кормили по норме, и мальчик из хорошей парижской семьи начал припрятывать галеты у себя в углу, на всякий случай. Матросы его удивляли. «Все эти люди поразительны, они всегда довольны», — писал он.
Зато альбом не пустовал ни дня. Эдуар рисовал всё подряд: мачты, канаты, товарищей по вахте. Скоро по кораблю разошлись его карикатуры, и выяснилось, что офицеры тоже хотят. «Все офицеры корабля и все преподаватели просили меня нарисовать на них карикатуры», — сообщал он домой. Капитан попросил свой портрет, чтобы подарить семье на Рождество.
Сыры цвета помидоров
Где-то на этом пути и случилась история с сырами. Корабль вёз из Европы целый груз голландских головок, и за время пути солёные брызги испортили им вид. Капитан Бессон решил, что художнику на борту самое место у горшка с суриком.
Годы спустя Мане рассказывал эту историю друзьям с большим удовольствием, и Пруст записал её почти дословно. Когда корабль встал на рейде, вспоминал Мане, сыры блестели, как помидоры. Покупатели в порту разобрали их мигом, съели до самой корки и жалели только, что больше не осталось.
5 февраля 1849 года «Гавр и Гваделупа» пришла в Рио-де-Жанейро. Эдуару было уже семнадцать: день рождения он встретил где-то посреди океана.
Рио оглушил его жарой и тропическим светом. Он попал на знаменитый карнавал и написал домой, что оказался там, как и все, одновременно и жертвой, и участником. Пруст считал, что именно солнечные страны приучили друга к резкому переходу от света к тени, без мягких полутонов.
13 июня 1849 года корабль вернулся в Гавр. В портовой конторе юнге выдали справку о шести месяцах плавания и отдельный документ, разрешавший вернуться в Париж, к семье. В документе было строго указано: предъявлять его для отметки в каждом порту, где моряк остановится, не позже чем через сутки. Мане потом всю жизнь смеялся над этой бумагой.
— Хотел бы я знать, в каком порту между Гавром и Парижем я должен был её отмечать, — говорил он, рассказывая друзьям о своей юности.
Второй провал
В июле 1849 года Эдуар снова пошёл на экзамен в морскую школу. И снова провалил.
Пруст потом объяснял это просто: невозможно за один год и математику выучить, и отработать на торговом судне, где тебя гоняют с утра до ночи. Была и другая причина, Пруст называл и её. Эдуар уже не хотел в моряки. Он хотел рисовать и не собирался это больше скрывать.
Отец посмотрел на гору рисунков, привезённых из плавания, и сдался. Сыну разрешили учиться живописи.
От Школы изящных искусств Эдуар отказался: её программа казалась ему слишком казённой. В 1850 году он пошёл в частную мастерскую Тома Кутюра, самого модного художника тогдашнего Парижа. За три года до этого Кутюр прогремел огромным полотном «Римляне периода упадка», и учеников у него было хоть отбавляй.
Осенью того же года туда же пришёл и старый школьный друг Антонен Пруст. Мане столкнулся с ним на углу улицы и так горячо уговаривал, что Пруст передумал идти к другому мастеру.
Шесть лет войны с учителем
Мастерская Кутюра выглядела так. Двадцать пять или тридцать учеников, каждый платит взнос за натурщика. Сам мэтр заходит дважды в неделю. Рассеянно смотрит на этюды, объявляет перерыв, сворачивает сигарету, рассказывает пару историй про своего учителя, знаменитого барона Гро, и уходит.
Эдуара от этой системы трясло. Пруст запомнил его слова почти дословно:
— Не понимаю, зачем я здесь. Всё, что у нас перед глазами, нелепо. Свет фальшивый, тени фальшивые. Прихожу в мастерскую, и кажется, будто спускаюсь в склеп.
Особенно доставалось натурщикам. По понедельникам ставили позу на всю неделю, и профессиональные модели, привыкшие к героическим позам, влезали на помост и принимались изображать античных богов: грудь колесом, мышцы напоказ, рука простёрта к небу.
— Вы что, не можете быть естественными? — кричал на них Мане. — Вы так же стоите, когда идёте в лавку за пучком редиски?
Один из самых знаменитых натурщиков, Дюбоск, обиделся всерьёз.
— Господин Мане, — сказал он с достоинством, — господин Деларош никогда не говорил мне ничего, кроме похвал. Тяжело, когда тебя не понимает такой молодой человек, как вы.
— Я не спрашиваю мнения господина Делароша, я говорю вам своё, — ответил Мане.
— Господин Мане, — выговорил Дюбоск дрожащим голосом, — благодаря мне не один художник отправился в Рим.
Имелась в виду Римская премия, мечта любого академиста.
— Мы не в Риме и не собираемся туда, — отрезал Мане. — Мы в Париже, здесь и останемся.
По мастерской ходила поговорка: у Кутюра есть некий Мане, который пишет удивительные вещи, но с натурщиками у него беда.
Однажды Мане всё-таки добился своего. Уговорил натурщика Жильбера встать просто, по-человечески, и даже оставить на себе часть одежды. Как раз в этот момент в мастерскую вошёл Кутюр, да не один, а с известным художником Раффе. Увидев одетого натурщика, мэтр побагровел.
— Вы что, платите Жильберу за то, чтобы он не раздевался? Кто придумал эту глупость?
— Я, — сказал Мане.
— Ступайте, бедный мой мальчик, — ответил Кутюр. — Вы никогда не станете никем, кроме Домье своего времени.
Оноре Домье был в те годы самым известным карикатуристом Франции. Для академиста вроде Кутюра это звучало как приговор: газетный рисовальщик, а не художник.
Мане промолчал. А вот гость повёл себя неожиданно. Раффе зашёл за мольберт ученика, посмотрел этюд и похвалил его. За обедом в соседней харчевне Мане ещё долго кипел.
— Домье своего времени! — повторял он. — Что ж, это ничуть не хуже, чем быть Куапелем своего времени.
Шарль Куапель когда-то был первым живописцем короля, и к середине XIX века его помнили разве что специалисты. Ответ вышел точный.
Стычки не прекращались. Слухи о дерзком ученике дошли до Кутюра, и тот объявил без обиняков: если ученик не ценит учителя, проще всего сменить учителя. Отец Мане узнал об этом и отчитал сына. Эдуар извинился и вернулся к мольберту.
Он проучился у Кутюра шесть лет. В бумагах сохранилась расписка мэтра от 1 февраля 1856 года: шестьдесят франков, последний месячный взнос ученика Мане. После этого он ушёл.

«Здесь только один любитель абсента»
Следующие годы Мане много ездил. Голландия, Бельгия, Германия, Италия. В голландских музеях он часами стоял перед Франсом Халсом, в Венеции и Флоренции перед мастерами Возрождения. Дома снял мастерскую на улице Лавуазье и каждый день ходил в Лувр копировать старых мастеров. Главной любовью стали испанцы, прежде всего Веласкес.
К Кутюру он всё равно иногда заглядывал. Показывал копии, этюды, очень хотел, чтобы старый учитель наконец его признал. Однажды Кутюр сам спросил, как ему нравится новый портрет, только что законченный. Мане похвалил, но заметил, что цвет тяжеловат, слишком много полутонов.
— А, понимаю, к чему вы клоните, — сказал Кутюр. — Вы не желаете видеть промежуточных тонов между тенью и светом.
Мане стоял на своём. Свет, говорил он, приходит к глазу цельным, и лучше показаться грубым, резко переходя от света к тени, чем громоздить то, чего глаз не видит. Кутюр в тот день был в духе и только рассмеялся: неисправимый, мол, а жаль, способный ведь.
Но когда Мане ушёл, к мэтру заглянул знакомый гравёр, и Кутюр разошёлся не на шутку. Назвал бывшего ученика человеком не в своём уме. Гравёр был болтлив, и слова разлетелись по Парижу.
— Ну что ж, — сказал Мане, узнав об этом. — Я ему такую картину напишу, что он ахнет.
И написал. «Любитель абсента»: парижский бродяга в цилиндре и потрёпанном плаще, у ног пустая бутылка, рядом на парапете рюмка с зеленоватым напитком. Никаких римлян, никаких богинь. Обычный опустившийся человек с улицы, в полный рост, как пишут королей.
Мане пригласил старого учителя посмотреть. Кутюр пришёл на улицу Лавуазье, долго глядел на холст и сказал:
— Друг мой, здесь только один любитель абсента. Это художник, который написал такую бессмыслицу.
Больше они не виделись. Но Мане, по словам Пруста, воспринял эту грубость почти с облегчением.
— Что ж, — сказал он другу, — я имел глупость кое в чём ему уступать. Готовил подмалёвок по его рецепту. Всё, хватит. Он правильно сделал, что так со мной поговорил. Это поставило меня на ноги.
В 1859 году Мане отправил «Любителя абсента» в Парижский Салон. Салон тогда был единственной дорогой к успеху: огромная ежегодная выставка, куда картины отбирало строгое жюри. Попал в Салон, значит, тебя увидят критики, покупатели, заказчики. Не попал, значит, тебя нет.
«Любителя абсента» отвергли.
Пруст и поэт Шарль Бодлер сидели у Мане, когда пришло извещение. Выяснилось, что Мане знал обо всём уже три дня и молчал.
— Это он меня провалил, — сказал Мане про Кутюра. — Но меня утешает одно. Делакруа картина понравилась. Мне точно сказали, Делакруа понравилась.
Позже биографы подтвердят: из всего жюри за картину действительно голосовал один Эжен Делакруа.
Испанец с гитарой
Через два года Мане попробовал снова. В 1861 году он отправил в Салон две картины. Портрет родителей: отец в тёмном сюртуке, мать в чепце, оба немолодые и серьёзные. И «Испанского певца»: гитарист в сомбреро и белой рубахе сидит на скамье и поёт во всё горло.
Приняли обе.
«Певца» сначала повесили под самым потолком. Но и оттуда, как писал Пруст, он перебивал всё, что висело вокруг. При перевеске картину опустили ниже. Критики заговорили благосклонно, а знаменитый писатель Теофиль Готье написал восторженную заметку. По его словам, этого гитариста одобрил бы сам Веласкес. Жюри присудило Мане почётный отзыв.
Мане был счастлив. В кафе Тортони, где он обедал перед прогулкой в саду Тюильри, вокруг него начала собираться маленькая свита. Молодые художники передавали из рук в руки его этюды и наперебой хвалили.
И ещё одно было для него важно. Отец. Тот самый судья, который мечтал о сыне-юристе, ещё до Салона с гордостью показывал гостям портрет, где сын изобразил их с женой.
Огюст Мане умер в сентябре 1862 года. Он успел увидеть, как сын получил первую награду. Того, что случилось дальше, он уже не увидел.
Салон отверженных
Как-то в воскресенье Мане и Пруст лежали на берегу Сены под Парижем. По воде скользили белые лодки, у берега купались женщины.
— Говорят, мне надо написать обнажённую натуру, — сказал Мане. — Что ж, напишу. Только не в тёмной мастерской, а на воздухе, с такими людьми, как вот эти. Меня разнесут в пух и прах. Пусть говорят что хотят.
Так появился «Завтрак на траве». Лесная поляна, двое молодых людей в обычных городских костюмах, рядом с ними сидит обнажённая женщина и спокойно смотрит прямо на зрителя. На траве опрокинута корзинка с фруктами, в глубине купается ещё одна девушка. Композицию Мане взял у старой гравюры по рисунку Рафаэля. Но боги и нимфы превратились в парижан, которых можно встретить на воскресной прогулке.
В 1863 году жюри Салона отвергло все три картины, которые прислал Мане. Не повезло не ему одному: из больше чем пяти тысяч работ отказ получили почти 2800. Отвергнутые художники подняли такой шум, что для них устроили отдельную выставку в другом крыле того же Дворца промышленности. Её сразу прозвали Салоном отверженных.
Туда Мане и отправил «Завтрак на траве».
Каждый день на выставку приходило больше тысячи человек. Многие шли не восхищаться, а посмеяться. Эмиль Золя потом описывал, как публика толкалась в тесных залах, а стены гудели от хохота. Одной из главных мишеней стала картина Мане. Её называли неприличной и недописанной, а саму идею усадить обнажённую женщину рядом с одетыми господами сочли издевательством над приличиями.
Картину не купил никто. Зато теперь имя Мане знал весь Париж.
Охрана у «Олимпии»
Мане не испугался. Ещё в том же 1863 году он написал новую картину и два года держал её в мастерской. Молодая женщина лежит на постели и смотрит прямо на зрителя, спокойно и чуть холодно. Темнокожая служанка подаёт ей букет, в ногах у кровати выгнула спину чёрная кошка. Позу Мане взял у Тициана, у его «Венеры Урбинской». Только вместо богини на полотне была живая парижанка, без всякой мифологии.
В 1865 году «Олимпию» приняли в Салон. И начался скандал, по сравнению с которым смех над «Завтраком» показался цветочками.
Рассказывали, что посетители норовили ткнуть в холст тростью или зонтиком. Возле картины пришлось поставить двух служителей, а потом её перевесили повыше, над дверным проёмом, чтобы никто не дотянулся. Пруст писал, что если «Олимпию» не порезали и не проткнули, то только благодаря мерам, которые приняли устроители Салона.
Газеты соревновались в издёвках. Однажды вечером Мане с Прустом зашли из Салона в кафе-мороженое на улице Руаяль. Официант принёс свежие газеты.
— Кто вас просил приносить газеты? — бросил Мане.
К мороженому он так и не притронулся, зато молча выпил целый графин воды.
Слава через скандал
Но скандал сделал то, чего не смогли сделать шесть лет у Кутюра и годы отказов. Теперь Мане знали все. Одни ругали, другие защищали, а равнодушных не осталось.
Золя встал на его сторону. «Когда наши художники дают нам Венер, они исправляют природу, они лгут, — писал он. — Эдуар Мане спросил себя: зачем лгать?»
В кафе Гербуа в квартале Батиньоль вокруг Мане собралась молодёжь, которая тоже не помещалась в академические рамки. Ренуар, Дега, Писсарро, молодой Клод Моне. Через несколько лет их назовут импрессионистами, а Мане уже тогда был для них признанным авторитетом, хотя в их выставках так и не участвовал.
Через семь лет после его смерти, в 1890 году, тот самый Моне собрал по подписке почти двадцать тысяч франков и выкупил «Олимпию» для Франции. Сегодня она висит в парижском музее Орсе. Рядом с ней нет охраны с тростями, зато всегда стоит толпа.
А началось всё посреди океана. С шестнадцатилетнего юнги, который провалил экзамен, держал в руках горшок красного сурика и покорно красил голландские сыры для насмешливого капитана. Сыры блестели, как помидоры, и их раскупили до последней головки.
С картинами вышло почти так же. Сначала над ними смеялись. Теперь у них не протолкнуться.






