Участок номер сорок три продали в апреле, за неделю до того, как в садовое товарищество «Огонёк» дали воду.
Игнат Дорофеев узнал об этом последним. Он стоял у себя на сорок первом, в старых синих шортах на завязках и в резиновых сапогах, и разматывал шланг, который за зиму слипся в сарае в один чёрный узел. За забором председательница товарищества водила кого-то по соседской земле и громко рассказывала про электричество.
— Свет у нас с девяти до девяти никто не отключает, — говорила председательница. — Вода по вторникам и субботам. Взносы в мае. Сосед справа хороший, двадцать лет тут. Игнат Прокопьевич, вы же хороший?
Игнат поднял голову, чтобы кивнуть.
У старых соседских парников стояла женщина в широкой соломенной шляпе. Она нагнулась, набрала горсть земли с грядки, сжала её в кулаке и раскрыла ладонь. Ком развалился на три части. Женщина посмотрела на них, как смотрят на градусник.
— Земля хорошая, только закисленная, — сказала она председательнице. — Известь сюда лет десять не носили. Ничего, поправим.
Так делают агрономы. И так делала одна девушка летом восемьдесят восьмого года, когда ей было девятнадцать, а Игнату двадцать. Она сжимала землю в кулаке у карьера, у реки, у общежития, у любой канавы, через которую он её переносил. Говорила, что по кому видно всё: и сколько глины, и сколько песка, и будет ли толк.
Шланг выскользнул у Игната из рук и пополз по грядке с луком сам, как живой.
Женщина выпрямилась, придержала шляпу и посмотрела через забор. Посмотрела спокойно, без удивления. Видно было, что она его узнала раньше, чем он её.
— Здравствуй, Игнат, — сказала Снежана.
— Здрасьте, — ответил Игнат голосом, каким здороваются с контролёром в автобусе. И пошёл в дом. В шортах, в сапогах, мимо крыльца, обошёл дом кругом и вошёл в него с другой стороны, через веранду, хотя дверь с веранды не открывали с прошлого лета.
Председательница проводила его взглядом.
— Он стеснительный, — объяснила она Снежане. — Машинист экскаватора. У них это бывает.
Женаты они были семь лет. Поженились в восемьдесят девятом, совсем молодыми: ему двадцать один, ей двадцать. Развелись в девяносто шестом, тихо, в обычном загсе, в обычный четверг, и после загса вместе съели по пирожку с капустой у ларька на остановке, потому что оба не завтракали.
Не сошлись характерами. Это звучит как отговорка, но у них именно так и было. Снежана вставала в пять, а Игнат по воскресеньям спал до одиннадцати и считал это законным правом рабочего человека. Снежана любила тишину, а у Игната с утра до ночи бормотало радио. Ей снились поля, юг, длинные ряды подсолнуха до самого горизонта. Ему снился новый экскаватор. Она хотела уехать, он хотел остаться. Детей не было. Делить было нечего, кроме телевизора и набора кастрюль. Телевизор забрала она, кастрюли оставила ему, сказав, что без кастрюль он пропадёт, а без телевизора нет.
Снежана уехала на Кубань, в большое хозяйство, где поля и правда тянулись до горизонта. Игнат остался при карьере. Через два года он копал траншею под новый водопровод на птицефабрике, и бухгалтерша в синем халате вернула ему табель с тремя ошибками, подчёркнутыми красным. Ошибок было действительно три. Через год бухгалтершу звали Устинья Дорофеева.
Про первую жену Устинья знала ровно одну фразу. Игнат произнёс её на втором свидании, глядя в тарелку с пельменями: «Был женат, детей нет, разошлись по-хорошему». Больше он к этой теме не возвращался никогда. Устинья пару раз пыталась спросить, какая она была, а Игнат каждый раз отвечал одинаково: «Нормальная». И уходил в гараж.
Двадцать семь лет этой фразы хватало.
Вечером Игнат сидел на кухне дачного домика, ел гречку с тушёнкой и молчал так громко, что Устинья отложила свою ложку.
— Ты чего? — спросила она. — С мастером опять поругался?
— Сорок третий продали, — сказал Игнат.
— Знаю. Председательница днём звонила, хвалилась. Кондрашова какая-то, агроном, говорит, с юга. Одна. Культурная. Будет нам с удобрениями подсказывать.
— Это Снежана, — сказал Игнат.
Устинья не сразу поняла.
— Какая Снежана?
— Нормальная, — ответил Игнат.
Тут Устинья поняла.
Она встала, подошла к окну и долго смотрела через занавеску на соседний участок. В соседских окнах горел свет. На крыльце стояли новые резиновые сапоги, зелёные, аккуратно, носок к носку.
— Она что, специально? — спросила Устинья, не оборачиваясь.
— Не знаю, — ответил Игнат.
— Тридцать лет ни слуху ни духу, а тут здрасьте, через забор.
— Тридцать, — согласился Игнат. Он сам не знал, на что соглашается.
— А почему ты шланг на луке бросил? — спросила Устинья. — Я пришла, а он лежит и льёт. Весь лук в болоте.
Игнат не ответил. Он доел гречку, помыл тарелку, чего не делал на даче с две тысячи шестого года, и лёг спать в девять вечера, лицом к стене. Устинья ещё долго сидела на кухне и пила остывший чай.
С мая у Игната началась другая дачная жизнь.
Синие шорты на завязках он сложил вчетверо и убрал на верхнюю полку шкафа, за коробку с ёлочными игрушками. На даче стал ходить в рабочих брюках из плотного серого брезента, в тех самых, в которых сидел в кабине. В июне на солнце было под тридцать. Брюки стояли на нём колом и шуршали при каждом шаге, как палатка.
— Ты же сваришься, — сказала Устинья.
— Комары, — ответил Игнат.
Комаров на «Огоньке» в тот июнь не было. Была сушь.
Полоть грядки вдоль забора он теперь выходил по-особому. Садился на корточки ещё на дорожке, у бочки, и дальше передвигался вдоль клубники гусиным шагом, низко, чтобы голова не торчала над штакетником. Пропалывал полметра, переставлял ведро, полз дальше. Со стороны это было похоже на учения. Устинья смотрела с крыльца и однажды не выдержала.
— Игнат, ты от кого прячешься? От неё или от меня?
— Я не прячусь, — ответил Игнат снизу, из клубники. — Так удобнее. Спина отдыхает.
— У тебя спина отдыхает, только когда ты лежишь на диване с газетой на лице, — сказала Устинья.
Скамейку, которую он сам сколотил пятнадцать лет назад и поставил у забора, под черёмухой, Игнат перетащил за дом, к компостной куче. Сказал, что там тень лучше. Там пахло компостом. Чай он теперь пил там, лицом к сараю.
В конце мая он принёс с работы два листа поликарбоната и прислонил их к забору со своей стороны.
— Это что? — спросила Устинья.
— Нарастим забор, — объяснил Игнат. — Метр сверху. Ветер с той стороны дует, рассаду ломает.
— Ветер с той стороны не дует, — ответила Устинья. — Ветер дует от речки. А если ты нарастишь забор на метр, у меня помидоры будут до обеда в тени. Неси обратно.
Поликарбонат простоял у забора до июля, как памятник несбывшемуся.
Снежана вела себя так, будто ничего особенного не происходит. Вставала в пять, как и тридцать лет назад. В шесть уже копала. К маю она перекопала весь сорок третий, к июню завезла две машины перегноя и мешки с доломитовой мукой, поставила две новые теплицы и обложила их по низу досками. Мимо забора она ходила с прямой спиной, в той же соломенной шляпе, и с Игнатом здоровалась, если видела его. Видела она его редко, в основном спину или макушку среди клубники.
— Добрый день, Игнат, — говорила Снежана.
— Здрасьте, — отвечал Игнат из клубники и полз дальше.
С Устиньей Снежана тоже здоровалась. Устинья отвечала вежливо и сухо, как на работе отвечала налоговой.
Первые недели Устинья держала оборону. Это была не ревность, а что-то вроде бухгалтерского интереса. Она хотела понять, что за человек живёт за забором, и сводила баланс по мелочам. Снежана рано встаёт: плюс. Снежана в пятьдесят семь лет ходит с прямой спиной: минус, причём обидный. У Снежаны в теплицах ни одного пожелтевшего листа: ещё минус. Снежана иногда стоит у забора и смотрит на дорофеевскую сторону. Вот это был вопрос.
— Чего она смотрит? — спросила как-то Устинья за ужином.
— Куда?
— На наш участок. Стоит и смотрит. Минут по пять.
— Не знаю, — ответил Игнат и стал есть быстрее.
— Ты ей что-то должен?
— Ничего я ей не должен.
— Тогда чего ты ползаешь?
— Неудобно, — сказал Игнат.
— Неудобно, — повторила Устинья, — это когда тебе должны, а ты стесняешься напомнить. А когда взрослый мужик второй месяц ползает по своей клубнике на корточках, это уже не неудобно. Это цирк.
Сдалась Устинья из-за помидоров.
В середине июня её рассада, которую она каждый год растила на подоконниках в городе и возила на дачу в коробках из-под бананов, вдруг встала. Не росла, не цвела, нижние листья закрутились и пошли фиолетовыми прожилками. Устинья подкормила. Не помогло. Подкормила ещё раз. Стало хуже. Она стояла над грядкой в растерянности, когда сверху, над штакетником, появилась соломенная шляпа.
— Это не грибок, — сказала Снежана. — Это они мёрзнут ногами. Вы их рано высадили, а земля у забора холодная, сюда солнце после обеда приходит. Им фосфора не хватает, он из холодной земли не идёт. Не кормите больше, только хуже сделаете. Замульчируйте сеном, тёплой водой полейте пару раз, и через неделю пойдут.
Устинья помолчала. Отвечать сухо, как налоговой, было неловко: соседка говорила дело.
— Тёплой это какой? — спросила она.
— Как для рук, — ответила Снежана. — Из бочки, к вечеру.
Через неделю помидоры пошли.
Устинья отнесла к забору банку прошлогоднего смородинового варенья. Снежана в ответ передала через штакетник три кустика рассады, низкорослый сорт с юга, крепкий, с толстыми стеблями. Устинья вынесла ей отводки своей садовой земляники. Снежана вынесла четыре горшочка рассады астр, высоких, южных, каких в «Огоньке» никто не сажал.
Так всё и началось.
Забор между участками Игнат строил сам, двадцать лет назад, и строил на совесть. Сверху, по всей длине, он пустил широкую струганую доску-перекладину, чтобы можно было поставить ведро или положить секатор. За двадцать лет ведро на неё не ставил никто. Теперь на этой доске стояли кружки.
Кружки у женщин оказались одинаковые: белые эмалированные, с тёмно-синим ободком по краю. Других в хозяйственном магазине райцентра не продавали с девяностых годов, так что одинаковые кружки были у половины «Огонька». Обе женщины выходили к забору около семи, когда спадала жара, ставили кружки на доску, каждая со своей стороны, и стояли так по часу.

К августу астры поднялись по обе стороны забора. У Устиньи по пояс, свои старые вперемешку с южными из Снежаниных горшочков. У Снежаны по колено, потому что она сеяла их прямо в грунт и поздно. Фиолетовые, розовые, белые, с жёлтой серединкой. Над ними на широкой доске стояли две одинаковые кружки, и вечернее солнце просвечивало чай насквозь.
Про что они говорили первые вечера, Игнат не знал. Про рассаду, наверное. Про известь. Про то, почему в этом году нет вишни. Он сидел за домом, у компостной кучи, на своей сосланной скамейке, пил чай лицом к сараю и старался не прислушиваться.
А потом из-за забора стали доноситься слова, которые он узнавал.
Однажды в июле он полз с ведром по малиннику, который рос в самом углу, у стыка двух участков, и вдруг услышал своё имя. Он замер. Малина кололась сквозь брезент.
— …и вот он мне на первый день рождения, на двадцать лет, дарит свёрток, — говорила Снежана. — Тяжёлый. Перевязан бечёвкой. Я разворачиваю, а там набор гаечных ключей. В чемоданчике.
За забором была пауза. Потом Устинья сказала очень тихо, почти шёпотом:
— Сколько предметов?
— Тридцать два, — ответила Снежана. — Он сам сказал: «Тридцать два предмета, Снежка, на всю жизнь хватит».
Тут Устинья засмеялась так, что, наверное, было слышно на речке.
— А у меня двадцать четыре! — простонала она сквозь смех. — Двадцать четыре! На первое Восьмое марта! В таком же чемоданчике! Я ещё подумала: ну, практичный мужчина, это хорошо.
— Сэкономил, — сказала Снежана, и теперь смеялись обе.
Игнат сидел в малине и чувствовал, как у него горят уши. Ключи он помнил. Оба набора. Это были хорошие наборы, между прочим. Тридцатидвухпредметный и сейчас лежал у него в гараже, Снежана оставила его при разводе вместе с кастрюлями.
Он выполз из малинника задом, как рак, и до вечера чинил в сарае то, что не было сломано.
Потом стало только хуже. Истории шли через забор в обе стороны, по вечерам, под чай, и Игнат постепенно понял, что две женщины меняются им, как рассадой.
Снежана рассказала, как на первом свидании он повёл её в кино на индийский фильм и уснул на двадцатой минуте, а на самом красивом месте, где героиня поёт под дождём, захрапел на весь зал, и сзади какой-то дед ткнул его в плечо зонтиком.
Устинья рассказала, как пять лет назад здесь, на даче, в кладовке завелась мышь, и Игнат, сто килограммов живого веса, машинист экскаватора, залез на табуретку и позвонил ей на работу в бухгалтерию с вопросом, что делать.
— И что вы сказали? — спросила Снежана.
— Сказала: слезай, Игнат, она тебя тоже боится.
Снежана рассказала, как он однажды решил сам сварить борщ, пока она была на практике, и сварил его из всего, что нашёл, включая банку кильки в томате, потому что «томат же».
Устинья рассказала, как он поёт в бане. Одну и ту же песню, двадцать семь лет. Слов он знает полтора куплета, а дальше поёт «та-ра-ра», но с большим чувством.
— Ту же самую? — удивилась Снежана. — Про коня?
— Про коня, — подтвердила Устинья.
— Тридцать восемь лет одна песня, — посчитала Снежана. — Постоянство.
И обе опять смеялись.
Игнат слушал это из малины, из-за поликарбоната, из-под окна веранды. Он знал, что подслушивать нехорошо, но отойти не мог. Каждый вечер он ждал, что сейчас прозвучит что-то по-настоящему страшное. Что именно, он и сам не знал. За тридцать восемь лет набирается много всякого. Он не мог вспомнить, что такого ужасного знает о нём Снежана, и от этого было ещё хуже: могло оказаться что угодно.
Устинья тем временем повеселела. Она перестала сводить баланс. Она даже стала выходить к забору в новой кофте. Про Снежану она теперь говорила за ужином без всякого «она», по имени.
— Снежана говорит, капусту надо поливать по вечерам, а не утром, — говорила Устинья. — Снежана говорит, тебе нельзя столько солёного. Снежана говорит, ты в двадцать лет был худой, как удочка.
— Снежана много говорит, — буркнул Игнат.
— Нормальная она, — ответила Устинья. И посмотрела на него так, что он понял: она это нарочно, его же словом.
В последнюю субботу августа Игнат поехал в райцентр.
Нужны были хомуты для шланга, гвозди-сотка и хлеб. Хомуты и гвозди можно было взять и в понедельник, в городе, но Игнат поехал. В райцентр ходил автобус раз в два часа, и на поездку уходил почти весь день. Это было главное. За лето Игнат полюбил райцентр. Там никто не смеялся за забором.
В хозяйственном он долго выбирал хомуты. Потом постоял у полки с кружками. Белые эмалированные, с тёмно-синим ободком. Других не было. Он зачем-то взял одну, повертел и поставил обратно. Купил гвозди, хлеб, бутылку кефира и поехал обратно.
Автобус опоздал на сорок минут. От остановки до участка Игнат шёл не спеша, с пакетом, и думал, что, может быть, к осени всё уляжется. Снежана уедет на зиму в город. Он достанет шорты. Можно будет вернуть скамейку под черёмуху.
Он открыл свою калитку с улицы, прошёл по дорожке мимо бочки, повернул за угол дома и остановился.
В заборе между участками была калитка.
Новая. Узкая, кривоватая, сколоченная из того самого штакетника, который он сам ставил двадцать лет назад. Висела она на двух старых мебельных петлях от шкафа, которые лежали у него в сарае в банке из-под кофе. Нижним краем калитка цепляла землю. Возле неё на траве валялась его ножовка.
Под черёмухой, на прежнем месте, стояла его скамейка. Кто-то принёс её обратно из-за дома.
На скамейке сидели обе.
Устинья в новой кофте и Снежана в своей соломенной шляпе. Между ними на скамейке лежала пачка пожелтевших конвертов, перевязанная старым ботиночным шнурком. Один конверт был открыт, и Снежана держала в руках двойной тетрадный лист, исписанный крупным наклонным почерком, с такими сильными нажимами, что бумага кое-где протёрлась насквозь.
Этот почерк Игнат узнал бы и через сто лет. Это был его почерк.
Женщины подняли головы и замолчали. Стало так тихо, что было слышно, как на речке кто-то заводит лодочный мотор.
Снежана посмотрела на Игната, на пакет с кефиром, на его брезентовые брюки. Аккуратно положила лист себе на колени и разгладила его ладонью.
— Садись, Игнаша, — сказала Снежана. — Мы как раз дошли до бульдозера.
Игнат сел. Не на скамейку, а прямо на край грядки с астрами, вместе с пакетом.
— До какого бульдозера? — спросил он хрипло.
Устинья взяла у Снежаны лист, нашла пальцем строчку и прочитала вслух, с выражением, как читают на собрании приказ:
— «Снежка! Сегодня взял за смену четыреста кубов, мастер сказал, рекорд участка. Грунт здесь суглинок с валунами, ковш берёт тяжело, но берёт. Я всё время думаю про тебя. Ты у меня как новый Т-130: красивая, надёжная, и с тобой не страшно ни в какую грязь».
Она подняла глаза на мужа.
— Т-130, Игнат, — сказала Устинья. — Новый.
— Это бульдозер, — тихо объяснила Снежана. — Хороший. Я тогда тоже не сразу поняла, пришлось у мастера спрашивать.
Игнат закрыл лицо руками.
Это были письма из Карелии. Летом восемьдесят восьмого его, двадцатилетнего, отправили на три месяца на гранитный карьер, и оттуда он писал невесте каждую неделю. Писал, как умел. Умел он про грунт, про ковш, про валуны, про то, как в дождь глина липнет к гусеницам, и про то, что повариха в столовой кладёт в макароны слишком мало тушёнки. В конце каждого письма стояло «скучаю, Игнат» и обязательно какая-нибудь приписка. Про шерстяные носки. Про то, что комары здесь размером с воробья.
— Ты что, хранила это? — спросил Игнат сквозь ладони.
— Хранила, — ответила Снежана. — Они у меня лежали в коробке с полевыми тетрадями. Я переезжала, разбирала коробки и нашла.
— Зачем хранила-то?
Снежана пожала плечами.
— Ты знаешь, сколько я за жизнь прочитала про почвы? — спросила она. — Учебников, отчётов, диссертаций. Так вот: лучше тебя про карельский суглинок не написал никто. Ты в двадцать лет описывал грунт, как другие описывают море. Я по твоим письмам курсовую писала, если хочешь знать. Пятёрку получила.
— Вот, — сказала Устинья и подняла палец. — А мне он ни одного письма не написал.
— Так вы же не разлучались, — заметила Снежана.
— Двадцать семь лет, — сказала Устинья. — Две записки. Одна «Ушёл в гараж», вторая «Устя, где ключ от гаража».
Снежана перевязала пачку шнурком и положила её Устинье на колени.
— Забирай, — сказала она. — Мне чужого не надо. А тебе пригодится. Будешь читать, когда он опять в клубнику полезет.
Тут выяснилось и про калитку. Её сделали в то утро, как только ушёл автобус. Снежане надоело передавать через штакетник банки и вёдра с перегноем, а Устинье надоело кричать через забор «Снежана, ты дома?». Ножовку взяли его, петли от старого шкафа нашли в сарае, в банке из-под кофе. Пилила Устинья, держала Снежана. Вышло криво, но обе сказали, что для первой калитки в жизни нормально.
— И ещё, — сказала Устинья. — Мы тут посовещались.
— Посовещались, — подтвердила Снежана.
— Шорты можешь доставать, — сказала Устинья. — Мы тебя в них обе видели. Ничего нового.
— И канаву надо прокопать вдоль забора, — добавила Снежана. — Весной у обоих вода стоит, я посмотрела. Ты же у нас экскаваторщик.
Игнат посмотрел на одну. Потом на другую. Потом на кривую калитку, которая цепляла землю. Потом на пачку писем в шнурке.
И засмеялся.
Сначала тихо, в ладони, потом громче, а потом так, что съехал с края грядки прямо на землю, между астр. Он смеялся над набором ключей на тридцать два предмета и над набором на двадцать четыре. Над мышью и табуреткой. Над поликарбонатом у забора. Над тем, как всё лето полз гусиным шагом вдоль собственной клубники, прячась от двух женщин, которые давно сидели на одной скамейке и знали про него всё.
Женщины переглянулись и засмеялись тоже.
В следующую субботу Устинья проснулась в седьмом часу от стука молотка.
Она вышла на крыльцо. Игнат стоял у забора в старых синих шортах на завязках, тех самых, которые всё лето пролежали за коробкой с ёлочными игрушками. Ноги у него были белые, как у дачника в апреле, а живот за тридцать лет стал совсем не тот, что в восемьдесят восьмом. Ему было всё равно.
Кривую калитку он снял. Вкопал новый столб, просмолил его снизу, навесил калитку обратно на настоящие кованые петли и подрезал низ так, что она перестала цеплять землю. Щеколду поставил такую, чтобы открывалась с обеих сторон. А вместо ручки прикрутил толстый, тяжёлый, сточенный стальной зуб от экскаваторного ковша.
Снежана вышла к забору в шляпе, посмотрела на ручку и сразу всё поняла.
— Это с того? — спросила она. — С карельского?
— С того, — ответил Игнат. — Тридцать восемь лет в гараже лежал. Ждал.
Канаву он прокопал в сентябре, лопатой, за два выходных, вдоль всего забора, от черёмухи до малинника. Экскаватор, сказал он, для такой канавы слишком хорошая машина.
А на широкой доске забора, рядом с двумя одинаковыми кружками, теперь стояла третья, точно такая же. Белая, эмалированная, с тёмно-синим ободком. Других в райцентре всё равно не продавали.
В конце сентября Устинья нашла на кухонном столе в дачном домике тетрадный листок, придавленный сахарницей. Крупный наклонный почерк, нажим такой, что бумага кое-где протёрлась.
«Устя. Канаву докопал. Грунт у нас суглинок, тяжёлый, но держит. Ты у меня как новый экскаватор, только лучше: не ломаешься и солярку не просишь. Игнат. P. S. Шорты не стирай, я в них завтра опять».
Устинья прочитала его дважды. Потом вышла с листком к калитке и показала Снежане.
Снежана прочитала, вернула листок и поправила шляпу.
— Растёт, — сказала она. — Мне был бульдозер.
История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.






