Мать перенесла Новый год на 27 октября: сын шесть лет подряд встречал его на вахте. Она нарядила ёлку, нарезала оливье, а сын зашёл с дождя, поставил сумку и сказал: «Эх, мам, зря ты это всё»

Шесть лет подряд Новый год у Аглаи Петровны Мухиной наступал два раза. Первый раз в десять вечера, когда звонил телефон и на экране появлялся Егор в белой поварской куртке: на Ямале в эту минуту было ровно двенадцать. Второй раз в полночь, уже по её часам. Тогда по телевизору били куранты, а телефон лежал на клеёнке и молчал.

Сын звонил из угла большой столовой вахтового посёлка. За спиной у него парили котлы, кто-то кричал «Мухин, где горячее?», а под потолком висела гирлянда из фольги, нарезанной лапшой. Связь там ловила через раз. Лицо Егора в кадре замирало на полуслове, с открытым ртом, и Аглая Петровна успевала рассмотреть его как следует: бороду, новые морщинки у глаз, бумажный колпак, который кто-то из буровиков нахлобучил ему на макушку.

— С Новым г… — говорил Егор и застывал.

— Говорите, вас не слышно, — по старой привычке отвечала ему мать.

Тридцать четыре года Аглая Петровна проработала на районном узле связи. Двадцать из них на ручном коммутаторе, в наушниках, со шнурами и штекерами, когда весь район звонил через неё: «Девушка, дайте Заречье», «Девушка, дайте пекарню», «Девушка, дайте хоть кого-нибудь, у меня корова телится». По голосу она до сих пор узнаёт половину посёлка, даже простуженную. От коммутатора у неё осталась и манера заканчивать споры одним словом. Скажет «отбой», и всё, разговор окончен, спорить дальше так же бесполезно, как кричать в трубку, из которой выдернули штекер.

Новый год она знала с изнанки. Двадцать новогодних ночей отсидела на смене: соединяла чужие поздравления, слушала, как в трубках звенят рюмки, и сама поднимала стакан компота ровно в двенадцать, между двумя вызовами. Маленький Егор в такие ночи оставался у соседки. А однажды, лет в восемь, сбежал к матери на узел через весь посёлок, в валенках на босу ногу, с мандарином в кармане. Мандарин он положил ей на пульт и объявил, что Новый год без мамы не считается.

Теперь Новый год на смене встречал он сам. Егору тридцать семь, шестой год он работает поваром в вахтовом посёлке на Ямале. Буровики, сварщики, водители, электрики, двести человек, и всех надо кормить три раза в день, а в новогоднюю ночь ещё и празднично. Оливье Егор режет в сорокалитровые баки. Селёдку под шубой собирает в гастроёмкостях, на двенадцати противнях, а свёклу трёт на промышленной тёрке, которая ревёт, как бензопила. Материну шубу тридцать первого декабря он за эти шесть лет не съел ни разу.

Первые два Новых года он сам напросился на смену. В праздники платили вдвое, а у Егора была ипотека за однушку в областном центре, поближе к аэропорту. Потом ипотека стала поменьше, а привычка у начальства осталась. «Мухин у нас и есть Новый год», говорили в посёлке, и зимний график составляли, не спрашивая. Заезд первого ноября, выезд в конце января. Как часы.

Перед каждым заездом он приезжал к матери на три дня. Больше не выходило: то медкомиссия, то санминимум, то пропуск продлить. Три дня Аглая Петровна кормила его так, словно потом его три месяца будут кормить одной гречкой. И человек, который сам кормит двести ртов, ел у неё молча, по-детски, вытирая тарелку хлебом.

Последний новогодний звонок вышел совсем коротким, сорок секунд. Егор успел сказать «мам, с Новым…», за спиной у него что-то загрохотало, и он отключился, махнув половником. Аглая Петровна посидела перед погасшим экраном. На столе стояла шуба на большом блюде с синим ободком, на шестерых. Треть она съела сама, остальное утром отнесла через дорогу соседке.

А в полночь, как и все шесть лет, зажала в телефоне кнопку с микрофоном и поднесла его к телевизору. Куранты пробили прямо в голосовое сообщение. Егор слушал их в два часа ночи по-ямальски, когда домывал котлы. Он сам однажды признался, что без этого голосового Новый год у него не наступает, хоть ты что делай.

В сентябре он позвонил среди дня, что для него редкость.

— Мам, двадцать седьмого приеду, — сказал Егор. — На три дня. Первого заезд.

— А обратно когда? — спросила Аглая Петровна, хотя знала ответ.

— Ну… там посмотрим, — сказал он почему-то в сторону, будто рядом кто-то стоял.

— Шесть лет смотрим, — отрезала мать. — Отбой.

Она положила телефон на клеёнку и долго смотрела на календарь на стене, бесплатный, из сельпо, с котёнком в корзинке. Ноябрь, декабрь, январь. Три листка. Потом взяла красную ручку, обвела двадцать седьмое октября и написала сбоку две буквы: «НГ».

— Раз Новый год к Егору не едет, — сказала она котёнку в корзинке, — значит, Егор приедет к Новому году.

Ёлка жила на антресолях с восемьдесят девятого года. Искусственная, метр шестьдесят, купленная в райцентре, когда Егору был месяц от роду. Коробка от неё давно развалилась, и ёлка лежала в старой наволочке: ствол отдельно, ветки отдельно, пучком, как банный веник.

Аглая Петровна принесла из сарая стремянку. На табуретку в шестьдесят шесть лет она забиралась уже только мысленно. Наволочку она стянула вниз вместе с облаком пыли, чихнула три раза подряд и сказала антресолям «будьте здоровы», потому что больше было некому.

Ветки у этой ёлки вставлялись в ствол по цветным меткам: красные внизу, синие посередине, белые на макушку. За тридцать семь лет краска стёрлась почти до металла. С первого раза ёлка вышла пузатой сверху, как гриб-боровик. Со второго получилась кривая, будто её всю ночь трепал ветер с одной стороны. На третий раз Аглая Петровна разложила все ветки на полу по длине, как когда-то раскладывала штекеры по гнёздам, и ёлка встала ровно. Пахло от неё антресолями и чуть-чуть нафталином.

Игрушки нашлись в коробке из-под сапог, каждая завёрнута в газету девяностых годов. Шары с облезлым серебром, сосульки, шишки, стеклянный огурец, который маленький Егор считал самой главной игрушкой, и часики на прищепке, у которых стрелки навсегда застыли на без пяти двенадцать. Часики она повесила на самое видное место, на уровне глаз. Под ёлку, на вату вместо снега, поставила Деда Мороза из папье-маше с отбитым носом, ровесника ёлки.

Гирлянду для окна пришлось чинить. Две лампочки не горели, и вся нитка из-за них молчала. Бывшая телефонистка прозвонила её батарейкой с куском провода, нашла виноватых и выкрутила им замену из другой, совсем древней гирлянды. К вечеру по окну побежали огоньки: красный, зелёный, синий, жёлтый. Режим назывался «бегущий огонь». Переключить его на что-нибудь поспокойнее Аглая Петровна не смогла: кнопка залипла ещё лет десять назад.

За окном стояли три берёзы, жёлтые до самой макушки. Под ними лежала мокрая листва. А в окне весело бежала новогодняя гирлянда.

Соседка через дорогу, бывшая почтальонша, разглядела её утром, когда шла к колонке с ведром. Ведро она поставила на землю и подошла к забору.

— Аглая, — спросила соседка, — ты в своём уме?

— В своём, — ответила Аглая Петровна, не отрываясь от граблей. — А если тебе глаза режет, задёрни штору.

— Так ведь октябрь на дворе!

— Это у тебя октябрь. А у меня с двадцать седьмого Новый год. Отбой.

Соседка постояла у забора ещё минуту, переваривая, забыла ведро у калитки и ушла домой. За ведром она вернулась только через час и сделала вид, что гирлянды не замечает.

В сельпо Аглая Петровна взяла батон докторской, две банки горошка, майонез, морковь, свёклу и полкило бочковой селёдки. Продавщица пробивала и косилась.

— У вас юбилей, Аглая Петровна? — спросила она.

— Новый год, — сказала Аглая Петровна.

— Так рано ж ещё.

— Кому рано, а кому в самый раз. Мандарины есть?

Мандарины были турецкие, с зелёными боками, твёрдые, как теннисные мячики, по триста сорок рублей за килограмм. Продавщица честно предупредила, что они кислые, а нормальные абхазские завезут только к декабрю, и будут они вдвое дешевле.

— К декабрю у меня уже всё отпразднуется, — сказала Аглая Петровна и выбрала двенадцать штук. По одному на каждый удар курантов.

Продавщица пересчитала мандарины дважды, будто это были не мандарины, а сдача, и осторожно спросила, не надо ли к ним бенгальских огней. Огни, как выяснилось, с прошлой зимы лежали у неё в подсобке и никому не были нужны. Аглая Петровна взяла две пачки.

Куранты она проверила на крыльце. Нашла в переписке с Егором прошлогоднее голосовое, прибавила звук до упора и нажала. Сначала из телефона зашуршал телевизор, потом поплыл перезвон, а потом ударили часы. На третьем ударе за забором завыла соседская собака. Выла она до двенадцатого удара и ещё немножко сверху, уже от себя. Соседка выглянула в окно, увидела Аглаю Петровну на крыльце с телефоном на вытянутой руке, перекрестилась и задёрнула штору.

Вечером соседка всё-таки пришла. Принесла литровую банку своих маринованных помидоров и поставила на стол, не снимая галош.

— На, — сказала она. — Раз уж у тебя Новый год. Только я к тебе на него не приду, я-то в своём уме.

— Тебя и не звали, — сказала Аглая Петровна и убрала банку в холодильник. — Это семейный праздник.

Шубу она собирала двадцать седьмого с самого утра. Селёдку с вечера вымочила в молоке, как учила её мать. Свёклу не варила, а запекла в духовке в фольге: так она слаще и не красит руки до локтей. Картошка, селёдка с луком, морковь, яйцо, свёкла, и между слоями тонкая сеточка майонеза из пакета с отрезанным уголком. Был у её шубы и свой секрет. Егор ел эту шубу с детства и ни разу его не разгадал, хотя давно стал поваром.

Оливье она резала мелко-мелко, кубиком с горошину, как положено, и всё время ловила себя на том, что режет на шестерых. Остановиться не получалось. Руки сорок лет резали оливье в декабре и в октябре никаких поправок не признавали.

К четырём часам всё было готово. Ёлка стояла в углу у окна. Стол был выдвинут на середину комнаты и накрыт праздничной скатертью: шуба на блюде с синим ободком, оливье в хрустальной салатнице, двенадцать мандаринов горкой, банка соседкиных помидоров и полусладкое, купленное ещё в сентябре «на всякий случай». За окном шёл мелкий дождь, жёлтые берёзовые листья липли к стеклу снаружи, а изнутри по тому же стеклу бежали красные, зелёные и синие огоньки.

Мать перенесла Новый год на 27 октября: сын шесть лет подряд встречал его на вахте. Она нарядила ёлку, нарезала оливье, а сын зашёл с дождя, поставил сумку и сказал: «Эх, мам, зря ты это всё»

Аглая Петровна села на табуретку посреди комнаты и посмотрела на всё это разом. Полминуты ей было неловко. Шестьдесят шесть лет, октябрь, дождь, а она с ёлкой и с мандаринами. Потом неловкость прошла, как проходит икота, и осталось одно нетерпение.

Егор в это время ехал из областного центра на рейсовом автобусе, на заднем сиденье, у окна. Дорога была знакомая до последней ямы: заправка, переезд, мост через речку, поворот на посёлок. Дождь заливал стекло, и в нём отражался сам Егор, большой, бородатый, с сумкой на коленях. Сумку он не стал закидывать на багажную полку, а держал на руках всю дорогу, как держат торт. Хотя ничего хрупкого в ней не было: свитер, тельняшка, ножи в чехле. Повар чужими ножами не режет, свои ножи он возил на Ямал и с Ямала уже шестой год.

Матери он не звонил с самого города. Обычно звонил с каждой остановки, а тут промолчал. Пару раз доставал телефон, смотрел на экран и убирал обратно.

Автобус пришёл в посёлок в семь, в полной темноте. От остановки до материного дома было два пути: по улице, мимо магазина и колонки, или задами, через огороды и мостик над канавой. Задами было короче на десять минут, и Егор, как всегда, пошёл задами. Капюшон натянул до бровей, смотрел под ноги, на лужи, на мокрую ботву. Окно на улицу он не увидел. Да и некогда было смотреть: в огородах стояла такая грязь, что думать получалось только о сапогах.

Аглая Петровна услышала, как стукнула калитка со стороны огорода. Соседская собака гавкнула для порядка и узнала. Мать вскочила, щёлкнула выключателем, и комната погасла. Остались только огоньки: на ёлке и на окне, красный, зелёный, синий, жёлтый, по кругу. Телефон она держала наготове, большой палец над треугольником «плей», как когда-то над штекером, когда ждала сигнала.

Дверь открылась. Егор вошёл с мороза. Вернее, с осеннего дождя: с капюшона текло, с плеч текло, от сапог на половике сразу пошли две лужи.

— Мам? — позвал он в темноту. — У тебя пробки выбило, что ли?

Она нажала на треугольник. Из телефона зашуршал прошлогодний телевизор, поплыл перезвон, и тяжело, медленно ударили куранты. Раз. Два. Огоньки бежали по стене, по мокрой куртке, по его лицу. Егор стоял на пороге и смотрел. На ёлку у окна. На стол с шубой. На горку мандаринов. На мать посреди комнаты с телефоном в вытянутой руке.

— С Новым годом, сынок, — сказала Аглая Петровна.

Егор медленно поставил сумку на пол. Аккуратно, как ставят что-то очень дорогое. Потом отвернулся к вешалке, и лица его в темноте стало не видно совсем.

— Эх, мам, — сказал он наконец чужим, севшим голосом. — Зря ты это всё…

Куранты в телефоне били дальше: пятый удар, шестой. Аглая Петровна стояла с телефоном, как с фонарём, и чувствовала, как у неё холодеют уши. Шесть лет она видела лицо сына только в маленьком окошке экрана, и сейчас тоже не видела. Егор стоял к ней спиной, и плечи у него ходили.

На двенадцатом ударе в телефоне звякнула прошлогодняя рюмка, и стало тихо. Только дождь шуршал по крыше крыльца.

— Не нравится, так иди обратно под дождь, — сказала Аглая Петровна, и голос у неё дрогнул, что за сорок лет случалось с ней от силы раза три. — Я тебе не Ямал. У меня Новый год, когда я сказала.

Егор шмыгнул носом. Потом засмеялся, сначала тихо, потом в голос, утирая лицо мокрым рукавом, и где там был дождь, а где не дождь, разобрать было невозможно.

— Зря, мам, — повторил он. — Я ж тебя удивить вёз. А ты меня обогнала.

Он присел на корточки, расстегнул сумку и полез во внутренний карман, мимо чехла с ножами. Достал прозрачный файлик, сложенный пополам, и протянул матери. Аглая Петровна нашарила на подоконнике очки и подошла к ёлке, к свету. Читать пришлось урывками, по огонькам: красный, ничего не видно, зелёный, полстрочки, жёлтый, ещё полстрочки.

В файлике лежали два листа. Первый был графиком на зиму: заезд первого ноября, выезд двадцать восьмого декабря. Второй был распечаткой авиабилета. Новый Уренгой, областной центр, двадцать девятое декабря, вылет в четырнадцать сорок.

— Это что? — спросила она, хотя прочитала уже дважды.

— Это, мам, тридцать первое, — сказал Егор. — Дома.

Выпрашивал он эту смену с июня. Первый раз начальник участка даже слушать не стал: «Мухин, ты у нас и есть Новый год, ты что». Второй раз сказал «подумаю» и думал до августа. На третий раз Егор пришёл не с просьбой, а с предложением. Летний отпуск, июль на рыбалке, о котором он мечтал три года, он отдаёт сменщику. А сменщик, парень из Тобольска, который копит на машину, берёт себе новогодние смены с двойным тарифом и радуется. Начальник почесал затылок и подписал. Подписал в тот самый сентябрьский день, когда Егор позвонил матери среди дня и сказал «там посмотрим».

— Так ты мне, значит, соврал? — спросила Аглая Петровна, снимая очки.

— Не соврал, — сказал Егор. — Посмотрели же.

— А чего по телефону не сказал?

— Такое по телефону не говорят, мам. По телефону у нас шесть лет одни куранты.

Сказать он собирался в последний вечер, у калитки, перед автобусом. Чтобы увидеть её лицо, а потом уехать, и пусть она два месяца ходит и радуется. Всю дорогу из города он репетировал, как скажет. Потому и не звонил с остановок: боялся проболтаться раньше времени, голос бы выдал.

Аглая Петровна села на табуретку. Посмотрела на ёлку, на мандарины по триста сорок, на часики на прищепке, застывшие на без пяти двенадцать.

— Это что же получается, — сказала она медленно. — Я тут одна, как дура, в октябре…

— Не одна, — сказал Егор. — Вдвоём, как дураки.

Он забрал у неё файлик, сложил аккуратно и сунул под ёлку, на вату, рядом с Дедом Морозом без носа.

— Подарки положено под ёлку класть, — объяснил он. — Раз уж она у тебя всё равно стоит.

— А ёлку теперь что, разбирать?

— Даже не думай. Пусть стоит до тридцать первого.

— Два месяца? — ужаснулась Аглая Петровна. — Меня ж соседка со свету сживёт.

— Скажешь ей «отбой», — посоветовал сын. — Ты умеешь.

Новый год они всё равно отметили, раз уж всё было готово. Егор разулся, повесил мокрую куртку на гвоздь у печки, сам выключил свет и велел ставить куранты заново, с самого начала, с перезвона. На двенадцатом ударе они чокнулись полусладким. Бенгальские огни из подсобки шипели, плевались искрами и гасли через раз, и Егор зажигал их от плиты, обжигая пальцы и не замечая этого: пальцы у повара давно привыкли.

Мандарины оказались кислыми до слёз. Егор съел четыре штуки подряд, каждый раз морщась так, что борода уезжала к уху.

— Это ж турецкие, — сказал он. — Их в октябре есть нельзя.

— Ешь, — велела мать. — По триста сорок за кило.

А потом он взялся за шубу. Ел молча, долго, как в детстве, и тарелку под конец вытер хлебом. Потом положил ещё. Аглая Петровна смотрела на него и сама ничего не ела.

— За шесть лет, — сказал наконец Егор, — я этой шубы на двести человек наделал тонну, не меньше. И ни разу не вышло вот так. Что ты туда кладёшь, мам? Лимон?

— Нет.

— Яблоко? Гранат? Уксус?

— Нет, нет и нет, — сказала Аглая Петровна. — Тридцать первого скажу. Если приедешь.

Тридцатого он уехал, с ножами в сумке и с литровой банкой оливье «на дорогу», которую мать завернула в два полотенца и в газету. Ёлка осталась стоять у окна. Гирлянда каждый вечер бежала по стеклу красным, зелёным, синим и жёлтым.

В ноябре соседка спросила через забор, не до весны ли Аглая собралась так жить. В начале декабря выпал снег, берёзы за окном побелели, и мигающее окно вдруг стало выглядеть совершенно нормально. А к середине декабря гирлянды зажглись почти в каждом доме на улице.

— Выходит, ты не с ума сошла, — признала соседка. — Ты просто раньше всех.

— Я, милая, всю жизнь раньше всех, — ответила Аглая Петровна. — Работа такая была.

Двадцать девятого декабря Егор приехал. На этот раз и правда с мороза: минус девятнадцать, снег скрипел так, что его было слышно от самой остановки. Шёл он теперь не задами, а по улице, и окно с гирляндой увидел издалека. Ёлка за два месяца ничуть не изменилась, только Дед Мороз у окна выцвел на один бок.

Тридцать первого Аглая Петровна собрала вторую шубу. В десять вечера зазвонил телефон. На экране был сменщик из Тобольска, в белой куртке, в том же углу той же столовой, на фоне тех же котлов. Он поднял половник, сказал «С Новым г…» и застыл в кадре с открытым ртом.

Егор наклонился к телефону через плечо матери.

— Говорите, вас не слышно, — сказал он и засмеялся.

В полночь по телевизору ударили настоящие куранты. Егор Мухин сидел за материным столом и ел селёдку под шубой тридцать первого декабря, первый раз за шесть лет. А Аглая Петровна по привычке зажала кнопку с микрофоном и поднесла телефон к телевизору.

— Это кому? — удивился Егор.

— Сменщику твоему, — сказала мать. — Пусть в два часа ночи послушает, как у людей Новый год наступает. Он же теперь там за тебя.

Голосовое ушло на Ямал. Через двадцать минут пришёл ответ: гул котлов, звяканье противней и короткое, смущённое «Спасибо, мама Аглая».

Секрет шубы она так и не выдала. Егор перебрал всё: лимон, гранат, брусничное варенье, клюкву, даже горчицу. Мать только качала головой.

— На третий Новый год скажу, — пообещала она.

— Это когда ж будет третий?

— А это уж смотря как ты, сынок, выпросишь, — сказала Аглая Петровна. — Отбой.

История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.

ReadMe -  у нас все самое интересное.