Диван у Лыковых стоял в большой комнате, напротив телевизора, и за полгода на нём продавилась ямка точно по форме Захара Фомича. Ульяна Петровна называла её лежбищем. Сам Захар Фомич говорил, что это рабочее место.
В марте его проводили с судоремонтного завода. Тридцать пять лет сварщиком, из них больше двадцати на корпусах: катера, баржи, буксиры. Грамота, конверт, торт в красном уголке, молодой мастер участка начал речь и сбился на середине. Захар Фомич принёс грамоту домой, повесил в прихожей над обувницей, снял ботинки и лёг на диван.
И пролежал до сентября.
Не то чтобы совсем не вставал. Вставал поесть. Вставал за хлебом, если Ульяна Петровна очень просила. Но к десяти утра он уже лежал, пульт на груди, и смотрел всё подряд: новости, передачу про ремонт, сериал про следователя. С ведущими спорил вслух.
— Кто ж так варит, — говорил он мастеру из передачи про ремонт, когда тот прихватывал уголок для полки. — Шов как гусеница. Руки бы тебе оторвать и обратно приварить, по-человечески.
— Захар, он тебя не слышит, — отзывалась из кухни Ульяна Петровна.
— Пусть знает, — отвечал Захар Фомич.
Ульяна Петровна сорок лет просидела в бухгалтериях, последние восемнадцать главным бухгалтером на хлебозаводе, и привыкла, что у всего есть цифра. В июне, не выдержав, она завела тетрадку в клеточку и начала вести учёт. Графа «Дата», графа «Часов на диване», графа «Примечание». В примечаниях появлялось: «Спорил со следователем», «Уснул на футболе, проснулся на сериале», «Обещал повесить полку. Не повесил».
К концу августа итог по тетрадке вышел тысяча двести шестьдесят три часа.
Она пробовала по-хорошему. Предлагала рыбалку, гаражный кооператив с домино, хоть прогулку по набережной.
— Я по ней тридцать пять лет на смену ходил, — отвечал Захар Фомич. — Каждую плитку знаю. Чего на неё ещё смотреть.
Дочь звонила из областного центра и говорила: «Мам, это нормально. Человек всю жизнь отпахал, пусть отдохнёт». Ульяна Петровна смотрела на ямку в диване и думала, что отдыхают как-то иначе. По субботам, в шесть утра, он по заводской привычке открывал глаза, смотрел в потолок и не знал, зачем открыл.
Про день рождения Захар Фомич намекал с июля: оставлял открытым на планшете магазин инструментов, и на странице всегда был один и тот же ударный шуруповёрт с двумя аккумуляторами. Ульяна Петровна видела. Ульяна Петровна кивала.
Четырнадцатого сентября, после пирога с капустой, она положила перед ним на скатерть белый конверт.
Захар Фомич посмотрел на конверт. Шуруповёрт в конверт не помещался. Он открыл. Там лежала открытка с котом в фартуке и узкий листок, распечатанный на принтере: «Абонемент. Гончарная мастерская. 8 занятий, четверг, 19:00. Оплачено». Под ним кассовый чек на девять тысяч шестьсот рублей.
Он прочитал два раза. Потом перевернул, проверил, нет ли чего на обороте.
— Это что? — спросил Захар Фомич.
— Гончарные курсы, — сказала Ульяна Петровна. — Лепка на круге. Будешь посуду делать.
— Какую посуду?
— Какая получится.
Захар Фомич отодвинул тарелку. Он посмотрел на жену медленно и внимательно, как смотрят на человека, у которого, возможно, поднялась температура.
— Уля, — сказал он. — Я тридцать пять лет железо варил. Корпуса. У меня шов на днище буксира стоит, по нему вода тридцать лет бьёт и ни капли внутрь не пустила. А ты меня в кружок лепки. К бабкам. Горшочки крутить.
— Там не только бабки, — сказала Ульяна Петровна. — Там и молодые есть.
— Ещё лучше! — Захар Фомич хлопнул ладонью по столу, и чашки подпрыгнули. — Это чтоб над стариком было кому посмеяться?
— Деньги не возвращают, — спокойно сказала Ульяна Петровна. — Я узнавала. Девять шестьсот.
Он замолчал. Девять шестьсот у них на кухне весили много. Это была почти треть его пенсии, и оба знали это без всякой тетрадки.
— Это шуруповёрт был, — горько сказал Захар Фомич. — Ударный. С двумя аккумуляторами.
— Был, — согласилась Ульяна Петровна и пошла ставить чайник.
Обижался он два дня, громко, чтобы было слышно на кухне. Соседу на лестнице сказал, что его записали в «Умелые ручки», как первоклассника. Дочери по телефону сказал, что мать на старости лет сошла с ума, и дочь почему-то засмеялась так, что пришлось положить трубку.
А в четверг, в половине седьмого, Ульяна Петровна услышала, как в спальне скрипнул шкаф. Захар Фомич стоял перед зеркалом в выходной клетчатой рубашке и застёгивал пуговицу на манжете.
— Деньги не пропадать же, — буркнул он, не оборачиваясь. — Девять шестьсот.
— Не пропадать, — серьёзно сказала Ульяна Петровна.
Она закрыла за ним дверь, вернулась в комнату и впервые за полгода выключила телевизор, который он оставил работать. Потом села на диван, в его ямку, и минут пять сидела так, улыбаясь в пустой экран.
Мастерская помещалась на первом этаже пятиэтажки у рынка, там, где раньше было ателье. У входа стоял старый портновский манекен без головы, на который теперь вешали фартуки. Пахло мокрой глиной, как в погребе после дождя. Вдоль стены стояли шесть гончарных кругов, на стеллажах сохли миски, вазочки и что-то, что, видимо, задумывалось кружками.
За кругами сидели дамы. Дама в вязаном малиновом берете, который она не снимала даже за работой. Две сестры-близняшки лет семидесяти, одинаковые, в одинаковых фартуках в горошек. Бывшая учительница химии с блокнотом, куда она записывала всё, что говорила преподавательница. И молодая мама, которая, как выяснилось, ходила сюда отдыхать от двухлетнего сына.
Захар Фомич встал в дверях. Сто восемь килограммов, плечи в косяк, ладони размером с хорошую сковородку. Дамы замолчали и посмотрели на него так, будто в мастерскую по ошибке заехал трактор.
Из подсобки вышла девушка, маленькая, в косынке, перемазанная глиной до локтей.
— Вы, наверное, Захар Фомич, — сказала она. — Я Ева. Ваша жена звонила, предупреждала.
— Что предупреждала? — насторожился он.
— Что вы будете ворчать, — сказала Ева. — И что это нормально.
Дама в берете прыснула в ладонь. Сёстры переглянулись одинаково, одним движением.
Еве Сорокиной было двадцать шесть. После художественного училища она два года лепила одинаковые тарелки для кафе на чужой фабрике, а прошлой весной сняла бывшее ателье, вымела из него нитки с булавками и открыла свои курсы. Говорила она тихо и никогда не повышала голос.
Захара Фомича она посадила за крайний круг, у окна. Дала фартук, который на нём не сошёлся. Дала второй, связали два вместе.
— Глину кладём в самый центр, — сказала Ева. — Руки мочим. Нога на педаль, медленно. Потом ладонями её центруем. Не давим, а ведём.
— Понял, — сказал Захар Фомич.
Он положил ком в центр. Намочил руки. Нажал на педаль. Круг взвыл. Захар Фомич обхватил глину двумя ладонями, как берут заготовку, которую надо удержать на месте, и нажал.
Ком сорвался с круга, пролетел через полмастерской и шлёпнулся точно на блокнот учительницы химии.
Наступила тишина. Учительница подняла блокнот. Глина лежала поверх записи «не давим, а ведём».
— Хорошо, что не в берет, — сказала дама в берете.
Тут засмеялись все. Сёстры одинаково, молодая мама до слёз, учительница смеялась и отлепляла глину ногтем. Захар Фомич стоял красный, с мокрыми руками, и думал: сейчас сниму фартук, и пусть девять шестьсот сгорят синим пламенем.
— Ещё раз, — сказала Ева, будто ничего не случилось. — Педаль потише. И руки мягче.
— У меня мягче нет, — буркнул он. — У меня такие.
Второй ком он раздавил в лепёшку. Третий съехал набок и стал похож на гриб. Четвёртый шлёпнулся в оконное стекло и медленно сполз по нему, оставив дорожку.
Ева подошла и положила свои маленькие ладони поверх его ручищ.
— Захар Фомич, — сказала она тихо, чтобы слышал только он. — Вы её не варите. Вы её уговариваете.
— Я железо в жизни не уговаривал, — сказал Захар Фомич.
— Потому оно с вами и не разговаривало, — сказала Ева.
Он хотел ответить. Не нашёл что. Сидел и смотрел, как под её ладонями его кривой ком вдруг выпрямился и пошёл ровно, гладко, будто его вытянули из воды.
Домой он вернулся в начале десятого. Молча прошёл в ванную и долго, минут двадцать, мыл руки. Ульяна Петровна стояла в коридоре и слушала, как он ругается на мыло, на щётку и на глину под ногтями.
— Ну как? — спросила она, когда он вышел.
— Позорище, — сказал Захар Фомич. — Бабки ржали. Девчонка эта меня учила, как дитё. Ничего не вышло.
Он лёг на диван. Телевизор не включил. Пульт так и остался лежать на тумбочке, и Ульяна Петровна отметила это в тетрадке, в графе «Примечание», двумя словами: «Пульт не трогал».
Во второй четверг он пришёл на пятнадцать минут раньше и сказал, что так шла маршрутка. В третий остался подмести пол, потому что бабки, по его словам, только пыль гоняют. В четвёртый принёс из дома отвёртку и подтянул у дамы в берете педаль, которая люфтила с самого лета.
Глина по-прежнему его не слушалась. Миска осела, как только он отнял руки. Вазочка вышла такой толстой, что учительница химии взвесила её на кухонных весах и записала в блокнот: «1 кг 340 г». Дама в берете стала называть его «наш Захарушка» и угощать на перерыве мятными пряниками.
Ульяна Петровна в тетрадке вела учёт по-прежнему. Только цифры в графе «Часов на диване» становились всё меньше, а в примечаниях появились записи, каких там раньше не бывало. «Спросил, где у нас старый фартук». «Смотрел в интернете, как центровать». «Ругался на глину во сне».
Свои работы он домой не носил. Ни одной.
— Покажи хоть что-нибудь, — просила Ульяна Петровна.
— Брак, — коротко отвечал Захар Фомич. — Брак не показывают.
Прошёл месяц. В четверг, в середине октября, дамы разошлись в девятом часу, разобрав мокрые фартуки с манекена. Захар Фомич, как обычно, взялся за веник. Подмёл. Поставил веник в угол. Фартук снимать не стал.
— Ева, — сказал он, глядя куда-то на стеллаж. — Задержись минут на десять. Вопрос есть. Не по глине. То есть по глине, но не совсем.
Ева вытерла руки и села на табурет у его круга. Захар Фомич полез во внутренний карман куртки, висевшей на спинке стула, и достал оттуда свёрток в клетчатом носовом платке. Положил на круг. Развернул.
На платке лежал черепок. Ручка от кружки с куском бока, тёмно-коричневая, с зелёным потёком глазури, который застыл каплей у самого основания. Края скола были замазаны чем-то жёлтым и старым, похожим на мёд. На ручке сверху, там, куда ложится большой палец, была вмятина. Неглубокая, гладкая, будто кто-то давным-давно нажал на сырую глину и так оставил.
— Это эпоксидка, — сказал Захар Фомич, кивнув на жёлтые края. — Я клеил. Плохо клеил. Ручка потом опять отлетела.
Ева взяла черепок в руки. Повертела. Провела пальцем по вмятине.
— Старая, — сказала она. — Ручная. Это мастер свой палец оставил, раньше так делали, вроде подписи.
— Можешь меня научить сделать такую? — спросил Захар Фомич. — Только целую. Кружку. Такого же цвета, с таким же потёком. И чтоб вот сюда палец ложился. Не мой. Её.
— Чей её? — не поняла Ева.
— Ульяны, — сказал он. — Жены. Шестого декабря нам сорок лет. Успею?
Ева посмотрела на черепок. Потом на Захара Фомича. Потом на его вазочку весом кило триста сорок, которая стояла на стеллаже среди чужих аккуратных мисок, как буксир среди лодочек.
— Рассказывайте, — сказала она.
Через неделю Ева пересказывала этот разговор напарнице, которая отвечала у неё за печь, а та всё переспрашивала: «Подожди. Он месяц глину швырял, потому что хотел кружку жене? И ни разу ей не сказал?» «Ни разу, — отвечала Ева. — Говорит, сначала надо было руки поставить. С кривыми руками к такому делу не подходят».
А рассказал Захар Фомич вот что.
Познакомились они в восемьдесят пятом, в автобусе. Он ехал со смены, тогда ещё из автоколонны, она с бухгалтерских курсов. Автобус тряхнуло на переезде, и Захар, чтобы не повалиться на девушку, схватился за поручень так, что тот погнулся. Ульяна посмотрела на поручень, потом на него и сказала: «Вы аккуратнее, вам за него платить». Он засмеялся. Она нет.
Летом, на День речника, на набережной была ярмарка. Захар позвал Ульяну. Цветы он ей ни разу ещё не дарил, считал, что цветы это для артистов, а дарить надо вещь. На ярмарке между лотками с пирожками и сахарными петушками сидел старый гончар с кругом и торговал кружками. Ульяна взяла одну, коричневую, кривоватую, с зелёным потёком, и сунула большой палец в ямку на ручке. Палец лёг точно.
— Как на меня сделано, — сказала она.
Кружка стоила три рубля сорок копеек. У Захара в кармане было три рубля пятьдесят. Он купил, а домой они шли пешком через весь город, потому что на автобус денег уже не было. Семь километров. Ульяна несла кружку двумя руками, как будто в ней что-то налито.
— Чтоб чай пила и про меня думала, — сказал ей Захар на прощание у подъезда.
Через год они поженились.
Одиннадцать лет Ульяна Петровна пила чай только из неё. Утром, перед работой, всегда стоя у окна. Ни одна другая чашка в доме ей так не подходила, и Захар Фомич этим втихаря гордился.
А в девяносто шестом он сам её разбил. Пришёл с ночной смены, потянулся через стол к сахарнице, задел локтем. Кружка упала на кафель и разлетелась на пять кусков. Ульяна Петровна ничего не сказала. Она собрала черепки в полотенце и положила на подоконник.
Захар Фомич унёс их в гараж и склеил эпоксидкой. Склеил, как варил когда-то в ПТУ свой первый шов: толсто, с наплывами, с жёлтыми потёками по всем трещинам. Чай через швы сочился. Ульяна Петровна поставила кружку в сервант, за стекло, и с тех пор пила из обычных, магазинных. Лет через десять у склеенной отвалилась ручка, и она положила ручку рядом, внутрь.
— Куплю такую же, — пообещал тогда Захар Фомич. — Найду того деда.
Деда он искал три лета подряд, расспрашивал торговцев на ярмарке. Старый гончар больше не приезжал. Потом Захар Фомич перестал искать, потом перестал вспоминать. А склеенная кружка тридцать лет стояла в серванте, между хрустальной ладьёй и выпускной фотографией дочери, и он проходил мимо неё каждый день и не замечал.
Заметил в сентябре, когда открыл конверт с абонементом.
— Сижу я тогда за столом, — сказал он Еве, — злой, как собака. Думаю: гончарные. Ну надо же. И вдруг поднимаю глаза, а она там стоит. За стеклом. Склеенная. Тридцать лет. А я, значит, «найду деда».
— А почему вы ей не сказали? — спросила Ева.
— А если не выйдет? — сказал Захар Фомич. — Пообещал раз уже. Тридцать лет назад. Второй раз пустое обещать не буду.
Ева помолчала. Потом встала, принесла из подсобки свежий ком глины, шлёпнула его на круг перед Захаром Фомичом и села рядом.
— Тогда начинаем сегодня, — сказала она. — Только давайте честно. Руки у вас сильные, а глине сила не нужна. Ей нужно, чтобы вы перестали бояться, что она убежит.
— Я не боюсь, — обиделся Захар Фомич.
— Боитесь, — сказала Ева. — Вы её держите, как будто она сейчас сорвётся и упадёт. Вы как ту кружку держите, которую разбили.
Он долго смотрел на неё. Потом намочил руки. Нажал на педаль, совсем чуть-чуть. И впервые за месяц не сжал ком, а просто положил на него ладони, как кладут на тёплую печку.
Ком пошёл ровно.
Он поднял стенку. Медленно, на выдохе, как когда-то на потолочном шве, где дышать нельзя, а рука сама ведёт. Стенка поднялась на ладонь, потом ещё на два пальца. Получился цилиндр. Неровный, с лёгкой волной по краю, со следами его пальцев по всему боку, но стоящий. Не падающий.

Захар Фомич убрал руки и не дышал.
— Ну вот, — сказала Ева. — Кружка.
— Это стакан, — хрипло сказал Захар Фомич. — Ручки нет.
— Ручку потом, — сказала Ева. — Ручка это отдельная история.
Ручка и правда оказалась отдельной историей. Кружек к ноябрю Захар Фомич накрутил двадцать три. Ручки лепил к каждой. И каждую, высохшую, осматривал, как когда-то осматривал свой шов перед сдачей мастеру: на свет, на ощупь, с прищуром. Кривая ручка шла в брак. Толстая шла в брак. Ручка, на которой палец ложился «не так», тоже шла в брак, хотя никто, кроме него, не понимал, как это «не так». Брак он сам размачивал в ведре и пускал обратно в глину. Ева сначала пыталась спасти хоть что-то, потом махнула рукой.
— У вас ОТК строже, чем на заводе, — сказала она.
— На заводе за брак кораблём платят, — ответил Захар Фомич. — А тут хуже. Тут Уля.
Дамы к тому времени уже всё знали. Он сам рассказал, когда дама в берете спросила, почему «наш Захарушка» лепит одни кружки. Рассказал коротко, глядя в круг. Дама в берете сняла берет, впервые за два месяца, и вытерла им глаза. С тех пор сёстры каждый четверг проверяли его ручки своими большими пальцами и докладывали хором: «Мала» или «Велика». А учительница химии завела в блокноте отдельную страницу «Кружка для Ульяны Петровны».
Оставался один вопрос: какой у Ульяны Петровны большой палец. Старая ручка подсказывала, но за тридцать лет, как сказал Захар Фомич, «руки у всех меняются, у неё тоже, не дураки».
Решил он этот вопрос в середине ноября. В воскресенье утром он вдруг объявил, что хочет пельменей. Своих, домашних. Вместе.
Ульяна Петровна посмотрела на него с подозрением. За сорок лет брака он лепил пельмени ровно один раз, в восемьдесят восьмом, и все они развалились в кастрюле.
— Ты здоров? — спросила она.
— Здоров, — сказал Захар Фомич. — Руки размять надо.
Лепили два часа. Ульяна Петровна защипывала края быстро и ловко, большим пальцем, как всю жизнь. Захар Фомич лепил медленно, и выходило у него, к её удивлению, вполне прилично. Один её пельмень, самый ровный, он незаметно сложил в отдельный пакетик и убрал в морозилку, за пачку пломбира.
В половине первого ночи Ульяна Петровна вышла на кухню попить воды. Захар Фомич сидел за столом в майке, под лампой, и мерил штангенциркулем замороженный пельмень.
— Захар, — сказала Ульяна Петровна. — Ты чего пельмень меряешь?
— Брак ищу, — не поднимая головы, сказал Захар Фомич.
— Нашёл?
— Нет, — сказал он. — Хорошо лепишь. Восемнадцать и две.
Она постояла в дверях, налила воды, ничего не спросила и ушла. В тетрадке в тот вечер появилась запись: «Мерил пельмень штангенциркулем. Не спрашивать».
Восемнадцать и две десятых миллиметра Захар Фомич отдал учительнице химии, и та обвела цифру в блокноте рамочкой.
Глазурь подбирали три недели. Первая проба вышла синей, как бельевая синька. Вторая бурой, как болото. Третья встала в печи как надо: тёмно-коричневая, тёплая, а зелень у основания ручки собралась сама, тяжёлой каплей, и застыла. Ева достала кружку из печи в перчатках и позвала Захара Фомича.
Он подошёл. Посмотрел. Взял кружку в свои ручищи, аккуратно, как держат что-то только что сваренное, ещё горячее. Положил большой палец на ручку. Палец, конечно, не влез, он был раза в полтора больше той ямки.
— Мне мала, — сказал Захар Фомич.
— Так это не вам, — сказала Ева.
На донышке, пока глина была сырая, он выцарапал гвоздём две буквы: «У. З.». Больше ничего. Сказал, что писать он не мастер, а она и так поймёт.
Шестого декабря приехала дочь. Стол накрыли в большой комнате, телевизор не включали. После горячего Захар Фомич ушёл в коридор и вернулся с коробкой, обёрнутой газетой и перевязанной бечёвкой. Узлы были морские, двойные, и Ульяна Петровна развязывала их минут пять, ворча, что так даже на заводе не вяжут.
Она сняла газету. Открыла коробку. И замолчала.
Кружка стояла в коробке на мятой газете, коричневая, кривоватая, с зелёным потёком у основания ручки. Ульяна Петровна взяла её. Не поняла сразу, что держит. Потом сунула большой палец в ямку на ручке.
Палец лёг точно.
— Как на меня сделано, — сказала Ульяна Петровна.
— На тебя и сделано, — сказал Захар Фомич. — Восемнадцать и две.
Дочь перестала жевать оливье и смотрела то на мать, то на отца. Ульяна Петровна повернула кружку, увидела на донышке две буквы. Потом подняла глаза на сервант, где за стеклом, между хрустальной ладьёй и выпускной фотографией, стояла склеенная, с жёлтыми швами.
— Ты сам? — спросила она.
— Двадцать четвёртая, — сказал Захар Фомич. — Двадцать три в брак ушли.
Ульяна Петровна поставила кружку на стол, очень осторожно, обеими руками. Подошла к нему и обняла, и он стоял неловко, руки по швам, а потом всё-таки обнял тоже.
Отпустив его, она, как бухгалтер, первым делом спросила:
— Сколько стоила?
— Девять шестьсот, — сказал Захар Фомич. — И ещё два абонемента сверху. Я продлил. Там без меня педали люфтят.
— Значит, шуруповёрт за мной, — сказала Ульяна Петровна.
Дочь засмеялась так, что опять пришлось отложить вилку.
На следующее утро Ульяна Петровна пила чай у окна, стоя, как тридцать лет назад, из коричневой кружки с зелёным потёком. Чай не тёк. Захар Фомич в это время искал пульт. Искал на диване, под диваном, на тумбочке, в холодильнике.
Пульт стоял в серванте. В склеенной кружке, за стеклом. Сервант Ульяна Петровна заперла на ключ, а ключ положила в карман халата.
— Уля, пульт, — сказал Захар Фомич.
— Списан, — сказала Ульяна Петровна. — По акту.
Он подумал. Махнул рукой. Надел клетчатую рубашку и пошёл в мастерскую, хотя был не четверг: Ева попросила его посмотреть, что с печью, а дамы обещали мятных пряников.
В тетрадке в клеточку, в графе «Часов на диване», за декабрь до сих пор стоит ноль. А в последней строке, в примечании, бухгалтерским почерком написано: «Кружка, 1 шт. Принята без замечаний».
История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.






