В двенадцать лет отдали в Морской корпус, почти три года ходил на клипере по океанам 🌊, кусок первой симфонии написал без рояля и отправил учителю по почте, а в 27 стал профессором консерватории, хотя ни разу в жизни не написал ни одного контрапункта 😯: Николай Римский-Корсаков

19 декабря 1865 года в Петербурге, в зале городской Думы, давали концерт Бесплатной музыкальной школы. В первом отделении звучал «Реквием» Моцарта. Во втором дирижёр Милий Балакирев поднял руку над оркестром, и зал впервые услышал симфонию ми-бемоль минор. Её автор сидел тут же, среди публики.

Музыканты ещё на репетициях разглядывали его с любопытством. Сочинитель симфонии пришёл к ним в военном сюртуке. Когда отзвучал финал и автора стали вызывать, на поклон вышел молоденький морской офицер. Публика, как он потом вспоминал, была немало удивлена его видом.

Ему шёл двадцать второй год. Композитор и критик Цезарь Кюи вскоре написал в «Санкт-Петербургских ведомостях», что это первая русская симфония. Автор поверил и был счастлив. Он почти не волновался перед выходом, и это спокойствие осталось с ним на всю жизнь.

Звали мичмана Николай Римский-Корсаков. Всего несколькими месяцами раньше он вернулся из плавания, которое длилось два года и восемь месяцев. И признавался, что за эти годы музыку почти забыл.

Море, которого он не видел

Николай родился 6 марта 1844 года по старому стилю в Тихвине, тихом уездном городке Новгородской губернии. Дом семьи стоял почти на краю города, на берегу речки Тихвинки. Прямо напротив, через воду, поднимались стены мужского монастыря.

Отец, Андрей Петрович, к тому времени давно был в отставке и жил в Тихвине на небольшую пенсию. Человек он был кроткий и очень религиозный. Играл на старом фортепиано по слуху, не бегло, но чисто, и любил петь под собственный аккомпанемент нравоучительные стихи на мотивы из старых опер. Мать, Софья Васильевна, пела всё, что помнила, заметно медленнее, чем нужно. Много лет спустя сын подозревал, что эта её привычка отозвалась и на нём. Дядя Пётр Петрович знал старинные деревенские песни и пел их племяннику. Одна из них, с загадочными словами «Шарлатарла из партарлы», потом попала в сборник русских песен, который составил сам Николай Андреевич.

Слух у мальчика прорезался рано. Ему не было и двух лет, а он уже различал все мелодии, которые пела мать. В три-четыре года он бил в игрушечный барабан в такт, пока отец играл. Отец нарочно менял темп и ритм, а сын тут же подстраивался. Потом он стал из соседней комнаты называть любую ноту, взятую на фортепиано.

В шесть лет его начали учить игре. Первой учительницей была старушка-соседка Екатерина Николаевна Унковская. Мальчик играл гаммы и лёгкие пьески, играл, по собственным словам, «плохо, неаккуратно и был слаб в счёте». Потом учительницы менялись, но к музыке у него было отношение странное. «Нельзя сказать, чтоб я в это время любил музыку, я её терпел», — вспоминал он.

Куда сильнее его захватывали книги. Читать он выучился шутя, сам. Запоминал наизусть целые страницы. Лет в десять, взяв лекции по популярной астрономии и карту звёздного неба, отыскал на небе большую часть созвездий северного полушария и помнил их до старости.

И было ещё одно. Старший брат Воин был старше Николая на двадцать два года и служил лейтенантом флота. Из дальних плаваний он писал домой письма. Младший их читал, перечитывал и «полюбил море, пристрастился к нему, не видав его». Он зачитывался путешествием Дюмон-Дюрвиля вокруг света, оснащал игрушечный бриг, изображал из себя морехода. После книжки о гибели фрегата «Ингерманланд» запомнил множество морских названий.

Играть он вообще умел часами в одиночку. Запрягал стулья вместо лошадей и вёл долгие разговоры кучера с барином на два голоса. Насмотревшись на часовщика, надевал очки из бумаги и разбирал и собирал часы.

Сочинять музыку он начал так же, из любви к подражанию. Лет в одиннадцать написал дуэт для голосов с фортепиано на детские стихи «Бабочка». Потом затеял увертюру удивительной формы: она начиналась медленно, потом шла чуть быстрее, потом ещё быстрее и должна была закончиться стремительным престо. Дописать не хватило терпения, но форма, которую он выдумал сам, его очень тешила.

Учительницы об этих опытах ничего не знали. Мальчик стеснялся о них рассказывать. Родители смотрели на ноты сына как на шалость. «Сделаться же музыкантом я никогда не мечтал, — писал он, — и меня пленяла мысль быть моряком». Дядя Николай Петрович был адмиралом, брат служил на флоте, и дорога была понятна.

В конце лета 1856 года двенадцатилетний Николай впервые расстался с матерью. Отец повёз его в Петербург, в Морской кадетский корпус.

Яблоки для прилежных

Нравы в корпусе были суровые. Каждую субботу перед увольнением всех воспитанников собирали в огромном столовом зале. Прилежным раздавали яблоки, по числу хороших баллов за неделю. Ленивых, получивших единицу или ноль, тут же пороли. Старшие ученики, засидевшиеся в одном классе, помыкали новичками: заставляли чистить себе сапоги, отнимали деньги и булки. Николай в первые же дни дал отпор тем, кто к нему приставал, и его оставили в покое.

О музыке он поначалу и не вспоминал. По воскресеньям брал уроки фортепиано у виолончелиста Александринского театра Улиха, который, по его словам, был плохим пианистом. Уроки шли «самым заурядным образом».

Всё изменила опера. Знакомые семьи, у которых кадет проводил выходные, взяли его в театр. Сначала «Лючия ди Ламмермур» Доницетти. Он запомнил из неё что-то, наигрывал, прислушивался даже к шарманкам, которые играли эти мелодии на улицах. Потом «Роберт-Дьявол» Мейербера, от которого он был без ума. И наконец «Жизнь за царя» Глинки. Эта опера привела его «в совершенный восторг».

Летом 1858 года старший брат, командир артиллерийского корабля «Прохор», взял четырнадцатилетнего Николая с собой в плавание. Учил управлять шлюпкой под парусами, посылал на работы. Однажды во время работ с такелажем мальчик сорвался с вант бизань-мачты и упал в море. «К счастью, в море, а не на палубу», — писал он потом. Его выловили на шлюпку, и он отделался испугом и небольшим ушибом. Брат, понятно, перепугался куда сильнее.

А страсть к музыке росла. На карманные деньги кадет понемногу скупал отдельные номера из «Руслана и Людмилы». Однажды в воскресенье воспитанников за какую-то провинность не пустили домой. Николай не вытерпел, отдал сторожу последние десять рублей и попросил купить ему полный клавир «Жизни за царя». Весь день он с жадностью разглядывал ноты и вспоминал, как это звучало в театре.

Он пробовал даже оркестровать антракты из этой оперы, хотя не знал ни одного правила. По надписям инструментов в фортепианном переложении пытался угадать, кто что играет. Выходило, по его словам, «чёрт знает что». Тогда он пару раз сходил в нотный магазин Стелловского и попросил показать настоящую оркестровую партитуру. Половину не понял, но итальянские названия инструментов и загадочные пометки манили его, как тайна.

«Я был 16-летний ребёнок, страстно любивший музыку и игравший в неё», — так он описывал себя в те годы. О теории не имел понятия, не знал названий аккордов и интервалов.

Учитель Улих сам отказался от ученика и посоветовал найти настоящего пианиста. Так в жизни кадета появился Фёдор Андреевич Канилле. Он первым сказал ему то, что мальчик давно чувствовал сам: «Руслан» лучшая опера на свете, а Глинка величайший гений. Канилле показал ему фуги Баха, сочинения Шумана, поздний квартет Бетховена. Узнав, как ученик влюблён в музыку, велел ему сочинять: то аллегро сонаты по образцу Бетховена, то вариации.

Осенью 1861 года брат Воин решил, что младший играет уже достаточно и уроки пора прекращать. Будущему моряку это лишнее. Николай огорчился. А Канилле сказал, чтобы тот приходил к нему каждое воскресенье, и продолжал заниматься с ним сочинением просто так. Николай ходил к нему «с величайшим восторгом».

В корпусе у него появились товарищи-меломаны. Он собрал из них хор и разучивал хоры из опер Глинки. Хоровое пение начальство почему-то преследовало, так что пели тайком, в пустых классах. Однажды им за это досталось.

Суббота у Балакирева

В ноябре 1861 года Канилле пришёл к нему в корпус посреди недели и объявил, что в субботу поведёт его к Балакиреву. «Вот-то я был доволен!» — вспоминал Римский-Корсаков. Имя Милия Балакирева он впервые услышал от того же Канилле и относился к нему с благоговением.

Первая встреча произвела на семнадцатилетнего кадета громадное впечатление. Балакирев играл всё на память, судил смело и говорил о музыке так, как никто вокруг. Николай показал ему своё скерцо до минор. Балакирев одобрил, сделал несколько замечаний и потребовал, чтобы юноша принялся за симфонию.

У Балакирева он встретил Цезаря Кюи и Модеста Мусоргского. Там же познакомился с критиком Владимиром Стасовым. Однажды Стасов читал им вслух отрывки из «Одиссеи», как с усмешкой писал Римский-Корсаков, «в видах просвещения моей особы». «Я сразу погрузился в какой-то новый, неведомый мне мир», — вспоминал он. После разговоров товарищей-дилетантов здесь впервые говорили о деле: об инструментовке, о голосоведении.

Балакирев полюбил его как сына и ученика. А сам Николай, по его признанию, был в Балакирева просто влюблён. Каждое слово учителя казалось ему безусловной истиной.

На рождественские каникулы он уехал в Тихвин и там сочинил всю первую часть симфонии. Балакирев оставил её почти без замечаний. Инструментовать было трудно, и первую страницу партитуры учитель расписал ему сам, дальше дело пошло.

Зимой и весной 1862 года он дописал скерцо и финал. Главная тема финала пришла ему в голову в вагоне, в двадцатых числах марта, когда он с дядей возвращался из Тихвина в Петербург после похорон отца. Андрей Петрович умер семидесяти восьми лет.

8 апреля 1862 года Николая выпустили из корпуса гардемарином. Он окончил курс шестым из шестидесяти или семидесяти воспитанников. По тогдашним правилам гардемарина отправляли в долгое практическое плавание, а офицерский чин он получал уже после него. Назначение пришло на клипер «Алмаз», который собирался за границу. Впереди было два-три года вдали от дома.

Ехать ему не хотелось. У Балакирева он уже начал мечтать о музыкальной дороге. Балакирев огорчился и хотел хлопотать, чтобы гардемарина освободили от плавания. Кюи, наоборот, советовал не бросать службу на первом шаге: получить чин, а через пару лет будет видно. Старший брат требовал одного: служить. Сочинения младшего казались ему слишком скромными, чтобы ради них ломать карьеру, а игра на фортепиано была далека от виртуозной.

Много лет спустя Римский-Корсаков брата не винил. «Он был тысячу раз прав, смотря на меня как на дилетанта: я и был таковым», — написал он.

В последний раз он увиделся с Балакиревым, Кюи и Канилле на пароходной пристани в Петербурге. Все трое пришли его проводить. 21 октября 1862 года «Алмаз» снялся с якоря в Кронштадте.

Симфония без рояля

В двенадцать лет отдали в Морской корпус, почти три года ходил на клипере по океанам 🌊, кусок первой симфонии написал без рояля и отправил учителю по почте, а в 27 стал профессором консерватории, хотя ни разу в жизни не написал ни одного контрапункта 😯: Николай Римский-Корсаков

Клипер зашёл в Киль, а оттуда направился в Англию, в Грейвзенд на Темзе. В море выяснилось, что мачты у судна коротки, и в Англии их пришлось переделывать. Работа задержала «Алмаз» почти на четыре месяца. Гардемарин ездил с товарищами в Лондон, осматривал Вестминстерское аббатство, Тауэр, Хрустальный дворец, побывал в опере в Ковент-Гардене.

Гардемаринов на клипере было четверо, все однокашники. Жили они вчетвером в одной маленькой каюте, в офицерскую кают-компанию их не пускали. Стояли по очереди вахты в помощь вахтенному офицеру. Свободного времени хватало. На клипере нашлась приличная библиотека, и молодые люди много читали и до хрипоты спорили.

Балакирев не отпускал ученика и в письмах. Он настаивал: пиши, если можешь, медленную часть симфонии, анданте. Николай взялся за работу и положил в основу русскую народную песню, которую получил от Балакирева. Фортепиано на клипере не было. Он писал анданте без инструмента, в уме. Может быть, пару раз ему удалось проиграть сочинённое на берегу, в каком-нибудь ресторане. Готовую партитуру он отправил в Петербург обычной почтой.

Ответ пришёл тоже письмом. Балакирев сообщал, что весь кружок доволен и считает анданте лучшей частью симфонии. К письму, правда, прилагались поправки.

В Лондоне гардемарин купил маленькую фисгармонию и играл на ней для себя и товарищей всё, что мог.

Потом был долгий путь. После нескольких месяцев скучного крейсерства на Балтике «Алмаз» ушёл через Атлантику, в Нью-Йорк. Шли окольной дорогой, в обход севера Британии, почти всё время под парусами, потому что угля на такой путь не хватило бы. Переход занял 67 дней. Встречные ветры по нескольку дней держали клипер на месте, качка была такая, что горячего не варили. Однажды барометр резко упал, стало душно, ветер начал крутиться, и «Алмаз» вошёл в край урагана. Ночь простояли под одним маленьким парусом, среди молний. Под утро барометр пополз вверх.

Самым удивительным оказался Гольфстрим. Утром все вышли на палубу и не узнали океана: из серо-зелёного он стал густо-синим. Потеплело, выглянуло солнце, из воды выпрыгивали летучие рыбы, а ночью вода светилась. Через два дня клипер вошёл в холодное течение, и всё вернулось: серое небо, холодный ветер, серо-зелёная вода.

В октябре 1863 года «Алмаз» вошёл в Гудзон и бросил якорь в Нью-Йорке. В Америке клипер простоял до апреля 1864-го. Побывал в Аннаполисе и Балтиморе, моряки ездили смотреть Вашингтон. В Аннаполисе ударили такие морозы, что река, где стоял клипер, замёрзла, и по льду можно было ходить.

Сапоги за дверью

Осенью, когда листья стали разноцветными, американцы пригласили офицеров и гардемаринов эскадры на Ниагару за свой счёт. Ехали пароходом по Гудзону, потом по железной дороге. Моряки облазили все скалы, подходили под самую завесу водопада с канадской стороны, подплывали к нему на лодке. «Гул от водопада неописуемый», — вспоминал Римский-Корсаков.

Поселили их в роскошном отеле. Вечером кто-то вспомнил, что гардемарин играет на рояле, и его потребовали развлекать общество. Николай упёрся. Ушёл к себе в номер, выставил сапоги за дверь, как делали постояльцы, отдавая обувь чистить, и притворился спящим.

Не помогло. Через дверь ему передали приказание адмирала: одеться и выйти в салон. Пришлось. Он сел за фортепиано и сыграл краковяк и ещё что-то из Глинки. Очень скоро он заметил, что его никто не слушает: все разговаривают под музыку. Тогда он потихоньку перестал играть и ушёл спать. На следующий вечер его уже не трогали. «В сущности, никому моя игра нужна не была», — сухо заметил он потом.

Музыку он в Америке почти забросил. Разве что по вечерам играл на своей фисгармонии для кают-компании. У клипера был американский лоцман, мистер Томсон, который играл на скрипке. Они разыгрывали вдвоём американские песни, и лоцман не мог надивиться: русский гардемарин с первого раза подбирал по слуху аккомпанемент к мелодии, которую слышал впервые.

Письма от Балакирева приходили всё реже. Николай и сам писал ему редко. «Мысль сделаться музыкантом и сочинителем мало-помалу совсем оставила меня, а далёкие страны как-то начали к себе манить», — признавался он.

В апреле 1864 года пришёл приказ идти в Тихий океан, вокруг мыса Горн. Это означало кругосветку и ещё два-три года в море. Капитан был недоволен. Гардемарин обрадовался.

Под Южным Крестом

До Рио-де-Жанейро шли под парусами 65 дней. Сначала штормило, а за Азорскими островами началось то, что он потом вспоминал всю жизнь. Ровный тёплый пассат, тёмно-лазурное небо, белые облака, светящаяся по ночам вода. Он полюбил ночные вахты: в каютах было душно, а на палубе можно было дышать и смотреть вверх. Мальчик, который в Тихвине по карте искал созвездия, теперь видел, как опускается к горизонту Большая Медведица и поднимается Южный Крест. «Ночное тропическое небо на океане чудеснее всего на свете», — писал он.

За кормой плыла акула, её пытались поймать и не поймали. Киты пускали фонтаны. Одна летучая рыба с разгону шлёпнулась прямо на палубу. На экваторе устроили праздник Нептуна с обливанием водой.

Около 10 июня показался бразильский берег и скала Сахарная Голова у входа в залив. В июне в Рио стояла зима, днём около двадцати пяти градусов тепла. Николай с товарищем уходил в горы и леса за тридцать-сорок вёрст в день, поднимался на Корковаду, бродил по ботаническому саду с аллеей королевских пальм, «высоких и прямых, как колонны».

Кругосветки так и не случилось. Через пару недель клипер вышел из Рио на юг, но у берегов Бразилии попал в жестокую бурю, дал течь и вернулся чиниться. Ремонт затянулся до октября, а потом пришёл приказ возвращаться в Европу.

На обратном пути, где-то в Саргассовом море, две ночи подряд весь океан до горизонта светился так, что отблеск ложился на паруса. Потом были Кадис, Гибралтар, остров Минорка, зимняя стоянка в Вильфранше под Ниццей и короткие походы в Тулон, Геную и Специю. В Ниццу он ходил пешком через горы с оливковыми и апельсиновыми рощами. В Монако попробовал рулетку, проиграл несколько золотых и больше не играл: «никакого вкуса в игре не почувствовал». К тому времени вчерашних гардемаринов уже произвели в мичманы, и их наконец пустили в офицерскую кают-компанию.

Весной 1865 года эскадра вернулась домой через Плимут и норвежский Кристиансанн. В Финском заливе клипер встретил льдины. В последних числах апреля «Алмаз» бросил якорь на кронштадтском рейде.

Итог плавания Римский-Корсаков подвёл сам, без жалости к себе: «Музыка была забыта, и влеченье к художественной деятельности заглушено». Всё лето он прожил в Кронштадте в квартире знакомого офицера, где стояло фортепиано, и не подходил к нему всерьёз. Он стал, по его словам, офицером-дилетантом, который не прочь иногда поиграть или послушать музыку.

Возвращение

Осенью 1865 года мичмана перевели на береговую службу в Петербург. Часа по три каждое утро он сидел в канцелярии флотского экипажа и строчил рапорты, которые начинались словами «Имею честь донести вашему превосходительству». Жил в меблированной комнате на Васильевском острове, обедать ходил к брату.

А вечерами снова ходил к Балакиреву. И понемногу снова втянулся. В кружке появился новичок, профессор химии Александр Бородин. Римский-Корсаков часто заставал его в лаборатории над колбами, где тот перегонял какой-то бесцветный газ, и дразнил: переливаешь из пустого в порожнее. Бородин смеялся, уводил его к себе, садился за инструмент, а посреди разговора вскакивал и бежал проверить, не перекипело ли что-нибудь в лаборатории.

По настоянию Балакирева мичман вернулся к симфонии. Дописал недостающее трио к скерцо и заново переоркестровал всю вещь. Партитура, признавался он, была ужасная: «нахватавшись всяких верхов, я в то время не знал азбуки». Балакирев всё равно решил её исполнить. Так и случился тот декабрьский вечер в зале Думы и военный сюртук на поклонах.

Дальше дело пошло быстрее. Через два года прозвучала симфоническая картина «Садко», первая его музыкальная сказка про море. В 1867 году Стасов, рассказывая о концерте балакиревского кружка, назвал этих людей «могучей кучкой». Прозвище пристало навсегда.

Профессор, который ничего не знал

Летом 1871 года к Римскому-Корсакову приехал Михаил Азанчевский, только что назначенный директором Петербургской консерватории. И сделал предложение, которого никто не ждал: стать профессором практического сочинения и инструментовки и руководить оркестровым классом.

Ему было двадцать семь. Он был автором «Садко», симфонической сюиты «Антар», почти готовой оперы «Псковитянка». И он прекрасно понимал, чего не знает. Сначала ответил, что подумает. Друзья уговаривали соглашаться. Балакирев тоже настаивал: ему хотелось провести своего человека во враждебную консерваторию. Римский-Корсаков согласился и осенью пришёл преподавать, так и не сняв морского мундира.

Потом он честно описал, с чем пришёл к студентам. «Я был дилетант, я ничего не знал», — писал он. Он не мог прилично гармонизировать хорал, не написал в жизни ни одного контрапункта, смутно представлял себе, как строится фуга. Из аккордов знал по названиям только трезвучие, доминанту и уменьшённый септаккорд. Никогда не дирижировал оркестром и даже ни разу не разучил ни одного хора. Правильного голосоведения в своих сочинениях он добивался инстинктивно, на слух.

Выкручивался так. Изображал, будто всё знает, отделывался общими замечаниями, где выручали вкус, чувство формы и понимание оркестровых красок. А сам, по его словам, «хватал на лету сведения от учеников». Спасало то, что никому из студентов поначалу и в голову не приходило, что профессор чего-то не знает. «А к тому времени, когда они могли начать меня раскусывать, я уже кое-чему понаучился».

Жил он тогда вместе с Мусоргским в одной меблированной комнате. Рояль делили по часам: до полудня за ним сидел Мусоргский, потом уходил на службу в министерство, и инструмент переходил к Римскому-Корсакову. Дважды в неделю к девяти утра молодой профессор шёл в консерваторию. Летом 1872 года Мусоргский был шафером на его свадьбе с пианисткой Надеждой Пургольд.

В 1873 году он наконец расстался с флотом, но не совсем: его назначили инспектором музыкантских хоров морского ведомства. Это подстегнуло его разобраться в духовых инструментах. Он раздобыл тромбон, кларнет, флейту и летом на даче в Парголове разыгрывал на них, как сам писал, «во всеуслышание соседей». С медными не ладилось, на деревянных не хватало терпения, но устройство каждого он изучил основательно.

А затем сел за парту сам. Запасся учебниками гармонии, среди которых был и учебник Чайковского, сборниками хоралов, трудами Керубини. И начал с самых элементарных задач, как первокурсник. Систематическую теорию, признавался он, приобретал тут же, по ходу. Летом 1875 года, разъезжая по службе на пароходах в Кронштадт и обратно, он без устали писал контрапунктические упражнения в записной книжке.

Чайковский потом рассказывал в письме Надежде фон Мекк: «В одно лето он написал бесчисленное множество контрапунктов и шестьдесят четыре фуги, из которых тотчас прислал мне десять на просмотр. Фуги оказались в своём роде безупречные». И добавлял с тревогой: «Или из него выйдет большой мастер, или он окончательно погрязнет в контрапунктических штуках».

Друзья по кружку смотрели на его учёбу косо. Мусоргский начал подозревать в нём «отсталого профессора-схоластика», который вот-вот уличит его в параллельных квинтах. На Римского-Корсакова, по его словам, стали поглядывать с сожалением, как на человека, который катится под гору.

Он не остановился. Через двадцать пять лет после того, как он впервые вошёл в консерваторию, коллеги устроили ему юбилей. В ответной речи он сказал то, что потом повторил в воспоминаниях: незаслуженно поступив в консерваторию профессором, он вскоре стал одним из лучших её учеников, а может быть, и самым лучшим.

Учеников у него за эти годы набралось около двухсот. Среди них были Александр Глазунов, Анатолий Лядов, Сергей Прокофьев, итальянец Отторино Респиги, Игорь Стравинский. Стравинский вспоминал, что учитель никогда не хвалил, а замечание умел сказать так, что забыть его было невозможно.

А море осталось в его музыке навсегда. Оно шумит в опере «Садко», в «Сказке о царе Салтане» и в «Шехеразаде», где по волнам идёт корабль Синдбада. Оркестр у него умеет сделать то, что когда-то видел гардемарин с палубы «Алмаза»: синюю воду Гольфстрима, светящийся ночью океан и небо, по которому поднимается Южный Крест.

Мальчик из Тихвина, который полюбил море по письмам брата, до моря всё-таки дошёл. А потом отдал его музыке. Начав с анданте, сочинённого без рояля, и с сапог, выставленных за дверь, чтобы не играть для адмирала.

ReadMe -  у нас все самое интересное.