Осенью 1822 года в латинскую школу датского городка Слагельсе привезли нового ученика.
Семнадцать лет, длинный, нескладный, с крупным носом и в костюме, из которого он давно вырос. Его посадили в один класс с мальчишками одиннадцати и двенадцати лет. Сам он позже объяснил это без обиды и без прикрас: он не знал ровным счётом ничего.
Грамматика, география, математика обрушились на него разом. Он признавался, что чувствовал себя дикой птицей, запертой в клетке: учиться хотелось отчаянно, а он барахтался, будто его бросили в море, и одна волна накрывала следом за другой.
Городок был маленький. Хозяйка постоялого двора, когда он в первый вечер спросил, чем Слагельсе знаменит, назвала новую английскую пожарную машину и библиотеку пастора Бастхольма. Все знали, что творится в каждом доме, кого из школяров перевели в класс повыше, а кого оставили.
До этой парты он успел побывать подмастерьем на суконной фабрике, певцом, танцовщиком, статистом и автором трагедии, которую вернули с отказом. Везде ему говорили одно и то же: не твоё.
Чтобы понять, как он сюда попал, надо вернуться на семнадцать лет назад.
Ганс Христиан Андерсен родился 2 апреля 1805 года в Оденсе, на острове Фюн. Отец, Ханс Андерсен, был сапожником. Мать, Анне Мари Андерсдаттер, стирала чужое бельё и не умела читать. Поженились они всего за два месяца до рождения сына.
Отец был человеком беспокойным. Читал книги, мастерил сыну игрушки и кукольный театр, по воскресеньям уходил бродить в лес. В газетах его занимали вести о войне, а Наполеон был для него примером человека, поднявшегося из ничего.
В 1812 году он записался в солдаты. Сын запомнил, что отец надеялся вернуться домой лейтенантом. Мать плакала. Соседи пожимали плечами. В утро, когда полк выступал, мальчик лежал один в комнате с корью, а старая бабушка, зайдя к нему, тихо сказала, что Божья воля всегда к лучшему.
Полк так и не дошёл до боёв: заключили мир. Отец вернулся к своей сапожной табуретке, но здоровье было уже не то. Однажды утром он проснулся в горячке и заговорил о походах, будто получил приказ принять командование.
Мать отправила сына не к врачу, а к знахарке за несколько миль от города. Та обмерила ему руку шерстяной ниткой и сказала: иди домой берегом реки, и если отец в этот раз умрёт, ты встретишь его призрак.
— Ты ведь никого не встретил? — спросила мать, когда он вернулся.
Он поклялся, что никого.
Через три дня отец умер. Шёл 1816 год, сыну было одиннадцать. Всю ночь у тела в комнате стрекотал сверчок.
— Он умер, — сказала мать сверчку. — Не зови его. Его забрала Ледяная дева.
Мальчик понял, о чём она. Прошлой зимой отец показал на замёрзшее окно, где мороз нарисовал фигуру девушки с раскинутыми руками, и пошутил, что она пришла за ним. Много лет спустя «Ледяная дева» станет названием одной из его сказок.
Денег в доме не стало совсем. Сына отдали на суконную фабрику, «не ради заработка», как говорила мать, «а чтобы знать, где он и чем занят».
Голос у него был тогда высокий, чистый, почти девичий, и мальчик это знал. Когда он запел в цеху, станки, по его словам, остановились. Подмастерья заставляли петь ещё и ещё, а его работу раздавали другим. Он рассказывал им сцены из Хольберга и Шекспира, и первые дни на фабрике прошли весело.
Кончилось это одним днём. Один из подмастерьев объявил, что с таким голосом он девчонка, а не парень. Его схватили за руки и за ноги, остальные хохотали. Он вырвался, прибежал к матери, и та пообещала, что больше он туда не пойдёт. Потом была табачная фабрика, и там он тоже долго не продержался.
В 1818-м мать снова вышла замуж, за молодого ремесленника. Отчим, человек серьёзный и молчаливый, в воспитание пасынка не вмешивался.
А мальчишка жил в своём мире. Он шил костюмы куклам, читал вслух соседкам-вдовам книги из библиотеки, сочинял пьесы, где короли и королевы говорили на смеси немецкого, французского и английского, потому что обычный датский казался ему недостаточно торжественным для особ такого ранга.
8 июля 1819 года его конфирмовали в соборе Оденсе. Он пришёл в новых сапогах, они скрипели, и это его тайно радовало: пусть вся община слышит, что сапоги новые. Потом его мучила совесть, что думал он больше о сапогах, чем о Боге.
К тому времени он уже знал, чего хочет.
Летом перед конфирмацией в Оденсе приехала часть труппы Королевского театра из Копенгагена. Город сходил с ума. Мальчишка подружился с разносчиком афиш, пробирался за кулисы и стоял там одетый в костюм раньше, чем приходили актёры. Ему дали сыграть пажа, пастуха, сказать со сцены пару слов. Актёров забавлял его пыл, они болтали с ним по-доброму, а он смотрел на них как на небожителей.
Всё, что ему говорили про его голос и про то, как он читает стихи, вдруг сложилось в одно: он родился для театра.
Мать хотела отдать его к портному. Он показал ей свои сбережения. Тринадцать риксдалеров. По тем временам для мальчишки из бедной семьи целое состояние.
— Что ты там будешь делать? — спросила мать.
— Стану знаменитым, — ответил сын. И стал пересказывать ей всё, что читал про великих людей: сначала им приходится вытерпеть уйму невзгод, а потом они становятся знаменитыми.
Он плакал и умолял. Мать сдалась, но сначала позвала гадалку из богадельни. Та разложила карты, поглядела в кофейную гущу и сказала: «Ваш сын станет великим человеком, и однажды в его честь Оденсе осветят огнями».
Соседи твердили, что отпускать четырнадцатилетнего одного в огромный город, где он никого не знает, просто страшно.
— Он мне покоя не даёт, — отвечала мать. — Вот я и согласилась. Но дальше Нюборга он не уедет. Увидит бурное море, испугается и вернётся.
Оставалось раздобыть рекомендательное письмо. В Копенгагене главной звездой считалась солистка балета мадам Шалль, и мальчишка решил, что она-то всё для него и устроит. Он пошёл к старому печатнику Иверсену, самому уважаемому человеку в Оденсе, который, как говорили, водил знакомство с актёрами. Иверсен долго отговаривал его и советовал учиться ремеслу.
— Это был бы большой грех, — ответил мальчишка.
Старик опешил от такого ответа. Признался, что с балериной лично не знаком, но письмо всё-таки написал.
Мать увязала вещи сына в узелок и договорилась с почтальоном, что тот довезёт его до Копенгагена за три риксдалера. 4 сентября 1819 года она проводила его до городских ворот. Там ждала бабушка, уже совсем седая. Она обняла внука и плакала, не в силах вымолвить ни слова. Больше он её не видел: через год она умерла, и где её могила на кладбище для бедных, он так и не узнал.
Когда паром отошёл от Нюборга и родной остров остался позади, он впервые понял, насколько один. Сойдя на берег Зеландии, он спрятался за сараем на пристани, встал на колени и молился.
В понедельник, 6 сентября 1819 года, с холма у Фредериксберга он впервые увидел Копенгаген. Вышел из повозки и пошёл в город пешком, с узелком в руке. Денег у него оставалось меньше десяти риксдалеров.
Первым делом он отправился смотреть на театр. Ходил вокруг, разглядывал стены почти как родной дом. Продавец афиш спросил, не нужна ли ему афиша, и простодушный провинциал с благодарностью согласился, решив, что ему её дарят. Продавец принял это за издёвку и разозлился. Мальчишка убежал.
На следующий день он надел конфирмационный костюм и те самые сапоги, нахлобучил шляпу, которая сползала на глаза, и пошёл к мадам Шалль. Перед дверью встал на колени и попросил Бога о помощи. По лестнице спускалась служанка с корзинкой. Она ласково улыбнулась, сунула ему скиллинг и пошла дальше.
Он ошарашенно смотрел на монетку. Он же в лучшем костюме. Как она могла подумать, что он просит милостыню?
— Оставь себе, оставь! — крикнула служанка и исчезла.
Мадам Шалль приняла его в полном недоумении. Имени автора письма она никогда не слышала. Мальчишка рассказал, что всем сердцем рвётся в театр. Балерина спросила, какие роли он мог бы исполнить.
— Золушку, — ответил он.
Эту пьесу королевская труппа играла в Оденсе, и он знал роль наизусть. Он попросил разрешения снять сапоги, иначе для такой роли будет недостаточно лёгок. Потом схватил свою широкую шляпу, как бубен, и пустился в пляс, распевая куплет о том, что ни чин, ни богатство не спасают от горя.
Много позже он записал: его странные жесты и бурная прыть навели даму на мысль, что он не в своём уме, и она поспешила от него избавиться 😞

Оттуда он пошёл прямо к директору театра проситься на службу. Директор окинул его взглядом и сказал, что он «слишком худой для театра».
— Если вы возьмёте меня на жалованье в сто риксдалеров, я быстро растолстею, — ответил мальчишка.
Директор велел ему серьёзно идти своей дорогой и добавил, что в театр берут только людей образованных.
Он вышел на улицу раздавленным. Во всём Копенгагене не было ни одного человека, к которому можно пойти за советом. Он думал о смерти. Потом купил билет на галёрку, на оперу «Поль и Виргиния», и на сцене разлуки влюблённых разрыдался так, что соседки принялись его утешать: это же просто спектакль. Одна дала ему бутерброд с колбасой.
Он честно объяснил им, что плачет не из-за Поля и Виргинии. Театр для него та же Виргиния, и если его разлучат с театром, он будет так же несчастен, как Поль. Женщины переглянулись и, похоже, ничего не поняли. Но накормили.
Утром, расплатившись за ночлег, он пересчитал деньги. Остался один риксдалер.
Возвращаться в Оденсе он не хотел ни за что. Там над ним бы смеялись. Он купил газету, нашёл объявление, что столяру нужен ученик, и пошёл в мастерскую. Хозяин принял его по-доброму, но подмастерья быстро разглядели, что новенький стеснителен как девчонка, и к вечеру их шутки стали такими, что он вспомнил суконную фабрику. На следующий день он из мастерской ушёл.
Оставалось либо искать капитана, который отвезёт его домой, либо попробовать последнее. Он вспомнил, что ещё в Оденсе читал в газете фамилию итальянца Сибони, директора певческой академии в Копенгагене. Голос его хвалили все. Может, ради голоса Сибони и поможет.
У Сибони в тот день был большой званый обед. Среди гостей сидели композитор Вейсе и поэт Баггесен. Дверь открыла экономка, и мальчишка выложил ей не только просьбу взять его в певцы, но и всю свою жизнь. Экономка ушла, а через некоторое время дверь распахнулась, и все гости вышли на него посмотреть.
Его попросили спеть. Он пел, читал сцены из Хольберга, стихи, а потом вдруг осознал своё положение целиком и расплакался. Гости зааплодировали.
— Предрекаю, что из него однажды что-нибудь выйдет, — сказал Баггесен. — Только не заносись, когда тебе будет аплодировать вся публика!
Сибони пообещал ставить ему голос, чтобы со временем тот пел на сцене Королевского театра. Мальчишка смеялся и плакал одновременно. Экономка, провожая его, погладила по щеке и велела назавтра идти к профессору Вейсе.
Вейсе сам вырос в бедности и понял всё без лишних слов. Он собрал для мальчишки по подписке семьдесят риксдалеров. Домой полетело письмо, полное ликования. Мать показывала его всем знакомым. Одни удивлялись, другие смеялись: и чем это кончится?
Сибони взял его в дом, кормил и учил. Чтобы понимать учителя, пришлось наскоро учить немецкий. А через полгода голос сломался. Всю зиму он проходил в худых башмаках и без тёплого белья. Сибони честно сказал, что хорошего певца из него уже не получится, и посоветовал вернуться в Оденсе и выучиться ремеслу 💔
Вернуться домой после того письма означало стать посмешищем. Он стоял, по собственным словам, будто раздавленный.
И тогда он вспомнил про поэта Гульдберга, брата полковника Гульдберга из Оденсе, который когда-то был к нему добр. Написал ему, потом пришёл сам. Гульдберг сидел среди книг и курительных трубок. По письму было видно, как чудовищно мальчишка пишет, и поэт взялся учить его датскому, а заодно немецкому. Мало того, он отдал ему весь доход от своей только что вышедшей книжки. Помогали и Вейсе, и другие.
Жильё он снял у вдовы, которая жила на одной из самых сомнительных улиц Копенгагена. Каморка без окна, бывшая кладовая. Он ничего не понимал про окружавший его мир и считал, что нашёл единственную тихую гавань в городе. Все деньги каждый месяц забирала хозяйка.
Балетмейстер Дален пустил его в танцевальную школу. Там он целыми утрами стоял у палки с длинным шестом и тянул ноги. Дален в итоге решил, что дальше статиста мальчишка не пойдёт. Зато теперь можно было по вечерам сидеть за кулисами на самой дальней скамейке.
Однажды давали оперу, где в сцене на рынке на подмостки выходили все желающие, даже рабочие сцены. Он подрумянился и вышел со всеми, в своём конфирмационном костюме, давно не чищенном, и в шляпе до бровей. Жилет он перерос и боялся выпрямиться, чтобы этого не заметили. Один из певцов взял его за руку и, издеваясь, вывел к рампе: «Позвольте представить вас датской публике». Зал должен был засмеяться. Мальчишка вырвал руку и убежал со сцены в слезах.
Потом Дален поставил балет «Армида», и там ему досталась крошечная роль духа. Фамилию напечатали в афише. Он носил программку с собой и ночью читал своё имя при свече, как он потом писал, в сиянии бессмертия.
Прошло два года. Собранные деньги кончились, а признаться в нужде ему было стыдно. Он жил теперь у вдовы шкипера, где давали только ночлег и завтрак. Хозяйка думала, что обедает он в приличных семьях. На деле он съедал кусок хлеба на скамейке в королевском саду и изредка заходил в самую дешёвую харчевню.
Голос отчасти вернулся, и его взяли в хор. Он выходил на сцену то пастухом, то воином. Латынь, которой его начал было учить знакомый Гульдберга, он забросил: в хоре латынь не нужна. Гульдберг узнал и отчитал его так, что мальчишка, по его словам, чувствовал себя преступником, которому зачитали смертный приговор. Уроки латыни прекратились.
Тогда он решил написать трагедию, продать её театру и на эти деньги пойти учиться. Написал за две недели. Пьесу вернули через шесть недель с письмом: в театре не держат произведений, выдающих такой недостаток самых начальных знаний.
В мае 1823 года пришло письмо от дирекции театра. Его отчисляли из певческой и танцевальной школы. Занятия, говорилось там, ни к чему не ведут, и хорошо бы кто-нибудь из его многочисленных друзей дал ему образование, без которого талант ничего не стоит.
Он написал вторую трагедию, «Альфсоль». Её тоже вернули как негодную для сцены. Но на этот раз поэт Рахбек, возвращая рукопись, сказал, что в ней рассыпано немало зёрен, и если автор всерьёз поучится, то когда-нибудь, может быть, напишет что-то достойное датской сцены.
Решение принял Йонас Коллин, один из директоров Королевского театра. При первой встрече он показался мальчишке сухим дельцом, который говорит мало и серьёзно. Уходя, тот был уверен, что нажил себе врага, а не покровителя. А Коллин тихо сделал всё: рекомендовал его королю Фредерику VI, и король назначил ему содержание на несколько лет, а дирекция учебных заведений разрешила бесплатно учиться в латинской школе в Слагельсе.
— Пишите мне без стеснения обо всём, что вам нужно, и рассказывайте, как у вас дела, — сказал ему Коллин на прощание.
Всю оставшуюся жизнь Андерсен называл его вторым отцом.
Так осенью 1822 года он и оказался за той партой в Слагельсе. Приехал 26 октября, почтовой каретой. Рядом сидел студент, только что сдавший первый экзамен, и уверял, что был бы несчастнейшим из людей, если бы ему пришлось заново садиться за школьную парту. А Андерсен ехал с лёгким сердцем.
Ректором школы был Симон Мейслинг. Тридцать пять лет, невысокий, полноватый, лысеющий, знаток древних языков и переводчик «Энеиды» Вергилия. Андерсен вспоминал, что у ректора была «особая страсть всё выставлять на смех», и для нового ученика он исключения не делал. Мальчишка поначалу смотрел на него как на божество и верил каждому его слову.
Однажды он ответил на вопрос неправильно, и Мейслинг назвал его тупым. Андерсен тут же написал Коллину: боится, что не заслуживает всего, что для него сделали. Коллин его успокоил.
Учился он отчаянно. Поднимался из класса в класс так быстро, как только мог. Вечерами, когда накатывал сон, окатывал голову холодной водой или бегал по пустому садику, пока снова не мог понимать книгу. Когда ректор входил в класс, он цепенел от страха и отвечал противоположное тому, что хотел сказать. От этого страх только рос.
Он даже написал одному из учителей, который, как ему казалось, особенно его невзлюбил: он, мол, от природы так мало одарён, что учиться не способен, и в Копенгагене зря тратят на него деньги. Учитель ответил мягко. Сказал, что ректор просто такой человек, что успехи идут, что сам он начинал учиться крестьянским парнем в двадцать три года.
В поведении ему всегда ставили «отлично». Однажды поставили всего лишь «очень хорошо», и он написал Коллину встревоженное письмо, что ни в чём не виноват.
В 1826 году Мейслинг получил место ректора в Хельсингёре и предложил ученику переехать с ним. Будет жить в его доме, получит частные уроки латыни и греческого и через полгода станет студентом. Коллину ректор написал письмо, полное похвал: и прилежание, и успехи, и способности. Андерсен увидел это письмо много позже и признавался, что знай он тогда, что ректор так о нём думает, ему стало бы легче. Вслух он слышал только упрёки.
Хельсингёр стоит у самого пролива, по которому каждый день проходят сотни кораблей всех стран. Андерсен позволял себе только украдкой взглянуть на это море. После уроков дверь дома обычно запирали. Он учил латынь в натопленном классе, возился с детьми ректора или сидел в своей комнатке. В гости не ходил ни к кому.
«Жизнь в этой семье даёт моим воспоминаниям самые дурные сны», напишет он через двадцать лет. Каждый вечер он молился, чтобы Бог пронёс эту чашу мимо и дал ему умереть. Уверенности в себе у него не оставалось ни капли.
В письмах он ни на кого не жаловался. Знал, что в Копенгагене скажут: у мечтателя нет желания трудиться. А ректор находил удовольствие в том, чтобы вышучивать его чувства. Письма к Коллину выходили такими мрачными, что того пробирало, но все решили, что такой уж у юноши нрав.
Раз в год, на каникулы, его отпускали в Копенгаген. Там он жил у адмирала Вульфа, переводчика Шекспира, в покоях дворца Амалиенборг. После дома ректора чистота и уют казались ему сказкой. Там он видел Эленшлегера, первого поэта Дании, и тот подал ему руку.
За всё время в Хельсингёре он написал одно-единственное стихотворение. «Умирающее дитя». В Копенгагене он прочитал его знакомым. Одни были тронуты, другие больше заметили его фюнский выговор, а многие прочли ему нотацию о скромности.
Мейслинг тоже вернулся из столицы и уже знал, что ученик читал в обществе свои стихи. Он посмотрел на него пронизывающим взглядом и велел принести стихотворение. Если найдёт в нём хоть искру поэзии, сказал ректор, то простит.
Андерсен, дрожа, принёс «Умирающее дитя».
Ректор прочитал и объявил, что это сентиментальщина и пустой вздор. И дал волю гневу.
С этого дня стало хуже, чем когда-либо. Андерсен вспоминал, что едва не сломался. «Это было самое тёмное, самое несчастное время в моей жизни».
Осенью 1826-го Мейслинг, как пишут датские исследователи, бросил ему: «Вы ленивы, вы тупая скотина». Тем временем один из молодых учителей, Кристиан Верлиин, сам почти ровесник Андерсена, поехал в Копенгаген и рассказал Коллину всё, что творится в доме ректора. Коллин немедленно забрал Андерсена и из школы, и из этого дома.
Это был апрель 1827 года. Прощаясь, Андерсен поблагодарил ректора за доброту. Мейслинг в ответ его проклял. Сказал, что студентом ему не бывать никогда, что его стихи будут гнить на полу в книжной лавке, а сам он кончит свои дни в сумасшедшем доме. По-датски последняя фраза ректора звучала короче: «Убирайтесь к чёрту».
Андерсен, по его словам, задрожал до глубины души и ушёл.
В Копенгагене он снял крошечную мансарду под крышей. Позже он опишет её в романе, а в «Книжке с картинками без картинок» к нему в эту мансарду будет заглядывать луна. Учить его взялся молодой филолог, и они до хрипоты спорили о вечном адском огне, в который Андерсен отказывался верить. Обедал он по очереди в нескольких знакомых семьях, как многие бедные студенты того времени.
В сентябре 1828 года он сдал вступительные экзамены в Копенгагенский университет. Ему было двадцать три. Первое пророчество Мейслинга не сбылось.
Со вторым вышло так. В 1829-м он выпустил первую книгу, фантастическую «Прогулку пешком от Хольменского канала до восточной оконечности Амагера», и её раскупили. В 1835 году вышел роман «Импровизатор», который принёс ему известность за пределами Дании. В том же году появилась маленькая тонкая тетрадка «Сказки, рассказанные детям». Там были «Огниво» и «Принцесса на горошине».
Стихи его на полу книжной лавки не сгнили. «Умирающее дитя», то самое, которое ректор назвал вздором, стало, по словам Андерсена, самым популярным из всего, что он написал в стихах.
А потом случилась встреча, которую он описал в письме поэту Ингеману в 1838 году.
На улице в Копенгагене к нему подошёл Мейслинг. Сам. Сказал, что хочет признаться: он знает, что был к Андерсену недобр в школе, но он в нём ошибся, и ему жаль. Попросил забыть его суровость. И добавил фразу, которую Андерсен записал дословно: «Честь ваша, стыд мой».
В автобиографии Андерсен позже заметил, что к тому времени ему было уже всё равно. Тяжёлые тёмные дни, писал он, тоже принесли свои плоды.
Но совсем всё равно не было. Мейслинг снился ему и в старости, и Андерсен записывал эти сны в дневник. В одном из них они с ректором помирились и стали большими друзьями.
В 1843 году вышел «Гадкий утёнок», сказка про птенца, которого гнали с птичьего двора за то, что он не такой, как все, а он вырос лебедем. Читатели почти двести лет находят в ней биографию самого автора, от Оденсе до Слагельсе.
6 декабря 1867 года шестидесятидвухлетнего Андерсена сделали почётным гражданином Оденсе. Город в его честь осветили огнями. Сбылось то, что гадалка из богадельни предсказала его матери почти полвека назад, когда четырнадцатилетний сын сапожника умолял отпустить его в столицу с тринадцатью риксдалерами. Сам виновник торжества, по рассказам, весь вечер мучился зубной болью.
Мать до этого дня не дожила. Она умерла в 1833 году.
Ганс Христиан Андерсен умер 4 августа 1875 года в Копенгагене, на вилле «Роликхед» у своих друзей Мельхиор. Ему было семьдесят. Его сказки к тому времени читали на десятках языков.
Кто сейчас помнит, как звали директора театра, сказавшего, что мальчишка слишком худой для сцены? Или певца, который вытащил его к рампе на потеху зрителям? Мейслинга помнят. Но только потому, что он однажды держал в руках листок с «Умирающим дитя» и объявил его вздором.
Большой нос, длинные руки, фюнский выговор, семнадцать лет за партой среди одиннадцатилетних. Ректор видел в этом повод для насмешек. Сорок пять лет спустя Оденсе зажигал в честь того же человека огни.






