Молчаливый тракторист неделю заказывал жене песни на районном радио, а очередь в сельмаге гадала, что он натворил. На шестое утро ведущая объявила заявку от самой жены

Приёмник в сельмаге включали в восемь утра, вместе со светом. Агата Павловна Пашнина открывала дверь, вешала на гвоздь ключ, щёлкала выключателем у прилавка и тут же поворачивала чёрную ручку на старом ламповом приёмнике. Он стоял на подоконнике с семидесятых годов, в деревянном корпусе, тёмном и гладком от тысяч ладоней, с жёлтой тканью на динамике. Достался магазину от прежней продавщицы, а той от кого-то ещё. Лампам надо было минуту прогреться, поэтому сначала приёмник гудел, как пчела в банке, а потом сразу, без предупреждения, начинал говорить голосом районного радио.

Другого он и не умел. Ручка настройки заела ещё в восьмидесятых, стрелка с тех пор стояла на одном месте, и никто в посёлке не жаловался. Районное радио рассказывало то, что надо: погоду, цены на сено, когда придёт автолавка с запчастями и у кого в райцентре потерялась корова. А в девять пятнадцать начиналась передача «Поздравления по заявкам», и это было святое.

Вела её одна и та же ведущая уже лет тридцать с лишним. Голос у неё был грудной, тёплый, с лёгкой хрипотцой, как у человека, который в жизни много смеялся. В лицо её в посёлке никто не видел, но голос знали лучше, чем голос иного соседа. Она читала поздравления так, будто лично знала каждого именинника и уважала каждую доярку.

— А сейчас заявка для коллектива молочной фермы, — говорила она. — Девочки, с хорошими надоями вас, держитесь. Для вас звучит…

И очередь в сельмаге на эти пять минут переставала ругаться про цены.

Агате Павловне было пятьдесят пять. Тридцать лет из них она простояла за этим прилавком и знала про посёлок всё: кто берёт хлеб на два дня, а кто на неделю, у кого мужик опять сорвался, а у кого внук поступил в техникум. Язык у неё был быстрый и острый, как нож для колбасы. Сдачу она отсчитывала, не глядя на кассу, а сплетни пресекала одной фразой.

— Ты, милая, сначала свою капусту посоли, — говорила она очередной рассказчице, — а потом в чужую бочку заглядывай.

Муж её, Ермолай Лукич Пашнин, был трактористом. Пятьдесят семь лет, широкие плечи, руки в мазуте до локтей с апреля по ноябрь. Говорил он так мало, что в посёлке это считали отдельным его достоинством, как другие считают умение класть печи. За ужином мог сказать три слова: «Соли нет» и «Вкусно». Иногда только второе. На свадьбе дочери соседа, когда его попросили сказать тост, он встал, поднял рюмку, подумал и произнёс: «Ну». Гости кричали «горько» минуту, потому что лучше никто и не сказал.

Женаты Пашнины были почти тридцать лет. Свадьбу играли в январе девяносто седьмого, в крещенские морозы, это помнил весь посёлок, потому что гармонист тогда отморозил пальцы и доигрывал в варежках. Сын давно жил в городе, звонил по воскресеньям. Дома было тихо, тепло и понятно. Агата говорила, Ермолай слушал. Так было всегда.

Ни разу за тридцать лет он не сказал ей «люблю». Ни разу не назвал ни зайкой, ни солнышком. Когда она однажды, лет двадцать назад, обиделась и спросила прямо, он долго смотрел на неё, а потом пошёл и перебрал в сарае всю проводку, которую она просила перебрать с весны. Агата тогда поплакала и смирилась. Проводка, между прочим, работала до сих пор.

В середине октября, в четверг, в девять пятнадцать, приёмник откашлялся, и ведущая сказала своим грудным голосом:

— А следующая заявка у нас для Агаты Павловны Пашниной. От Ермолая. Больше ничего не написано, просто «от Ермолая». Агата Павловна, слушайте, это для вас.

И заиграла медленная старая песня. Мужской голос пел про то, как виноват он перед любимой, и просил её не держать зла.

В магазине было шесть человек. Почтальонша с сумкой через плечо замерла, не дотянувшись до батона. Бабка с бидоном перестала шарить в кошельке. Учительница на пенсии медленно сняла очки. Все шестеро разом повернулись к прилавку.

Агата Павловна стояла с совком сахара над весами. Совок дрожал. Сахар сыпался мимо пакета тонкой струйкой.

— Ой, — сказала почтальонша. — Ой, Агата.

— Что «ой»? — спросила Агата Павловна.

— Провинился, — уверенно сказала бабка с бидоном. — Мужики песни заказывают, когда провинились. Мой покойник мне один раз заказал. Так он тогда мотоцикл утопил.

— Ничего он не топил, — отрезала Агата Павловна. — Трактор в гараже, я утром видела.

— А может, не трактор, — задумчиво сказала учительница. — Может, что-нибудь другое.

Песня кончилась. Ведущая поздравила кого-то в соседнем селе с золотой свадьбой. Очередь двигалась медленно, потому что каждый, расплатившись, оставался стоять у окна. К обеду о песне знал весь посёлок. К вечеру о ней знали в двух соседних.

Агата Павловна пришла домой злая и красная, хотя на улице было плюс пять. Ермолай сидел на кухне, ел суп и смотрел в окно на огород.

— Ермолай, — сказала она с порога. — Ты что натворил?

Он поднял глаза.

— Ничего, — сказал он.

— А песня?

— Песня хорошая.

— Меня на весь район выставили! — Агата Павловна бросила сумку на табуретку. — Мне сегодня двенадцать человек сочувствовали! Двенадцать! Почтальонша чуть не плакала. Ты понимаешь, что они там себе думают?

Ермолай подумал. Видно было, что думает он честно, всерьёз.

— Пусть думают, — сказал он и доел суп.

Больше в тот вечер Агата Павловна от него ничего не добилась. Он вымыл тарелку, вышел в сарай, и оттуда до темноты доносилось ровное постукивание молотка.

В пятницу к девяти пятнадцати в сельмаге стояло уже одиннадцать человек. Пришли даже те, кто хлеб брал по вторникам. Брали что попало: коробку соли, пачку чая, банку кильки, лишь бы не стоять просто так. Агата Павловна отпускала товар молча и громче обычного стучала гирьками.

Приёмник прогудел своё и заговорил.

— И снова заявка для Агаты Павловны Пашниной, — сказала ведущая, и в голосе у неё было что-то вроде улыбки. — Опять от Ермолая. Опять без слов. Ну что ж, слова тут, видимо, лишние.

Заиграла песня про поезд. Про перрон, про последний вагон, про то, что колёса стучат, а сказать уже ничего не успеешь.

— Уезжает, — выдохнула доярка, которая забежала после утренней дойки и ещё пахла фермой. — Девочки, он уезжает. На вахту. На север. У моего свата так же было: сначала молчал, потом песня, а потом месяц на буровой.

— Да куда ему на север, — сказала почтальонша. — У него спина.

— Спина у всех, — отозвалась доярка. — А на севере платят.

Агата Павловна положила на весы кусок сыра, посмотрела на стрелку и сняла его обратно, хотя покупательница стояла и ждала.

— Ты чего? — спросила покупательница.

— Ничего, — сказала Агата Павловна. — Сыр не тот.

Вечером она уже не кричала с порога. Она села напротив мужа, положила локти на стол и посмотрела на него так, как смотрела на поставщика, который привёз просроченный майонез.

— Ты уезжаешь? — спросила она.

— Куда? — удивился Ермолай.

— Вот я и спрашиваю, куда.

— Никуда, — сказал Ермолай. — У нас зябь не допахана.

— Тогда зачем поезд?

Ермолай пожал плечами.

— Песня хорошая, — сказал он.

— Ермолай! — Агата Павловна хлопнула ладонью по столу так, что подпрыгнула солонка. — Ты мне хоть слово скажешь по-человечески?

Он посмотрел на солонку, потом на жену.

— Дослушай, — сказал он.

— Что дослушать?

Но он уже встал и пошёл ставить чайник.

В субботу была песня про осень. Медленный вальс про листья, которые падают, и про то, что всё на свете проходит, и надо успеть. Вальс был красивый, но такой печальный, что бабка с бидоном перекрестилась.

— Болен, — сказала она шёпотом, и шёпот этот слышал весь магазин. — Вот помяните моё слово. Болен и молчит. Мужики, они такие. Будут помирать, а к врачу не пойдут.

В очереди стояла фельдшерица. Она пришла за дрожжами и уже минут десять делала вид, что выбирает между двумя одинаковыми пачками.

— Не ходил он ко мне, — сказала она. — Последний раз в восемнадцатом году приходил. С занозой.

— Вот! — обрадовалась бабка. — С восемнадцатого года! Это ж восемь лет! Мало ли что за восемь лет!

— Заноза была с палец, — сказала фельдшерица. — Он её сам вытащил, пока я йод искала. Я ему говорю: «Ермолай Лукич, а вы зачем пришли?» А он мне: «Показать». Здоровый он. Здоровей нас всех.

Агата Павловна вдруг поймала себя на том, что смотрит на фельдшерицу с надеждой, и разозлилась ещё больше. На себя, на бабку с бидоном, на ведущую с её грудным голосом и на этот приёмник, который тридцать лет ловил одну волну и вдруг поймал её собственную жизнь.

Вечером позвонил сын из города.

— Мам, — сказал он осторожно. — Мне тётя с соседней улицы написала. Вы там с отцом это… Разводитесь?

— С чего ты взял?

— Ну, она пишет, отец тебе песни заказывает. Третий день. Я подумал, может, он что-то… Ну, мало ли.

— Ничего он не натворил, — сказала Агата Павловна и сама не поняла, почему так уверена. — Он в сарае. Стучит.

— Чего стучит?

— А я знаю? Он не говорит.

Сын помолчал.

— Мам, — сказал он. — Отец сорок слов в год говорит. Если он на радио полез, значит, что-то серьёзное. Ты не ругайся на него, ладно?

В воскресенье Агата Павловна уже не притворялась, что занята. В девять четырнадцать она подошла к подоконнику, встала рядом с приёмником, сложила руки на груди и стала ждать. Очередь за её спиной ждала тоже. В магазин набилось пятнадцать человек, двое стояли в дверях, и с улицы было слышно, как кто-то спрашивает, не дают ли сегодня что-нибудь по акции.

— Ну что, Агата Павловна, — сказала ведущая, и на этот раз в голосе у неё был явный смех. — Я вам уже как родная. Снова Ермолай. И я вам скажу по секрету, только никому: он ещё на прошлой неделе прислал заявки сразу на семь дней вперёд. Письмом. С переводом. Так что слушайте, мы с вами ещё увидимся.

В магазине кто-то ахнул. Почтальонша прижала к груди сумку.

— Точно, — сказала она. — Конверт. В прошлый понедельник он отправлял конверт в райцентр. Толстый такой. Я ещё подумала: налоговая, что ли.

— На семь дней, — медленно повторила учительница. — Значит, на седьмой день что-то будет.

— Что? — спросила доярка.

Учительница не знала. Никто не знал. Песня в тот день была бодрая, про шофёра и дальнюю дорогу, и тут же родилась четвёртая версия: Ермолай купил машину, боится сказать и на седьмой день пригонит её к крыльцу.

— Какую машину? — взорвалась Агата Павловна. — На какие деньги? У нас крыша течёт!

— Ну, может, не машину, — примирительно сказала почтальонша. — Может, мотоблок.

В воскресенье вечером Агата Павловна объявила забастовку.

— Не скажешь, что происходит, ужина не будет, — сказала она и демонстративно села у телевизора с вязанием.

Ермолай постоял в дверях кухни, посмотрел на пустую плиту и молча достал сковородку. Через десять минут он поставил на стол яичницу. Две тарелки. На её тарелке было три яйца, на его два, и желток на её тарелке был целый, как она любила, а у него растёкся. Агата Павловна посмотрела на яичницу, потом на мужа и почувствовала, что забастовка провалилась.

— Ешь, — сказал Ермолай. — Остынет.

Она съела. Он вымыл обе тарелки и ушёл в сарай стучать.

Молчаливый тракторист неделю заказывал жене песни на районном радио, а очередь в сельмаге гадала, что он натворил. На шестое утро ведущая объявила заявку от самой жены

В понедельник утро выдалось ясное и холодное. Над огородами стоял туман, за окном сельмага рыжели старые клёны, и солнце било прямо в подоконник, так что деревянный корпус приёмника светился, как свежий мёд. Агата Павловна пришла на полчаса раньше, сама не зная зачем. Протёрла прилавок, протёрла весы, протёрла приёмник, хотя он и так блестел.

В девять пятнадцать в магазине было двадцать человек. Ведущая уже не стала ничего объяснять.

— Пятый день, Агата Павловна, — сказала она. — Для вас. От Ермолая.

Заиграла лёгкая, прыгучая песенка, под которую когда-то скакали на всех дискотеках района. Бабка с бидоном поджала губы: версия про болезнь под такую музыку не вязалась. Доярка неуверенно сказала, что это, наверно, к машине. А молоденькая мама с коляской, которая стояла у двери, вдруг засмеялась.

— Так это ж девяностые, — сказала она. — Это всё песни из девяностых. Мама такие слушала. Он вам что, весь девяносто шестой год заказывает?

Агата Павловна выронила совок.

Девяносто шестой. Октябрь. Ей двадцать пять, она второй месяц стоит за этим прилавком. Приёмник на этом же подоконнике, только корпус ещё не такой тёмный. И каждое утро, в девять десять, ровно за пять минут до «Поздравлений», в дверь входит новенький тракторист из приезжих, высокий, худой, с такими ушами, что их видно со спины. Подходит к прилавку. Говорит: «Спички». Платит. Уходит.

На следующий день опять. «Спички». И на третий. Она тогда смеялась с подругами: может, у парня печка не растапливается? Может, он их ест? На пятый день по радио играла вот эта самая прыгучая песенка, и Агата, отсчитывая сдачу, стала подпевать вслух. Парень так растерялся, что уронил мелочь, полез за ней под прилавок и долго собирал монеты на четвереньках. А уши у него горели так, что, казалось, сейчас загорятся спички в кармане.

Тридцать лет они об этом не говорили. Ни разу, ни словом. Она была уверена, что он и не помнит.

— Агата Павловна, — испуганно позвала почтальонша. — Тебе плохо?

— Мне хорошо, — сказала Агата Павловна. — Совок подай.

Песня кончилась. Очередь медленно рассосалась, обсуждая, что у Пашнина, видно, не машина, а какая-то ностальгия, и это, может, ещё хуже. А Агата Павловна дождалась, пока в магазине никого не останется, перевернула табличку на двери на «Перерыв» и взяла телефон.

Номер районного радио она знала наизусть: сельмаг каждый год заказывал поздравление ко Дню работника торговли. Ведущая ответила сама, и голос у неё вживую был тот же, грудной, только без музыки за спиной.

— Это Пашнина, — сказала Агата Павловна. — Агата. Скажите мне честно. Вы ему эти песни откуда взяли? Из девяносто шестого года?

На том конце помолчали. Потом засмеялись.

— Агата Павловна, я не имею права разглашать, — сказала ведущая. — Тайна заявки. Но я вам так скажу. Журналы заявок у меня в шкафу лежат все, с девяностого года. Мы их не выбрасываем. И один человек в сентябре звонил мне четыре раза и просил посмотреть, что играло в девять пятнадцать с пятнадцатого по двадцать первое октября девяносто шестого. Очень вежливо просил. Почти не разговаривал.

— С пятнадцатого, — повторила Агата Павловна.

— С пятнадцатого.

Агата Павловна села на ящик из-под макарон и рассмеялась так, что ведущая на том конце испугалась.

— Агата Павловна? Вы там как?

— Он неправильно считает, — сказала Агата Павловна, вытирая глаза краем фартука. — Тридцать лет мужик неправильно считает. Записывайте. У меня тоже заявка. На завтра. Только чтобы обязательно завтра, раньше его последней.

Вечером она ничего ему не сказала. Пожарила картошку с луком, как он любил, поставила солёные грузди. Ермолай ел и поглядывал на неё с подозрением, как кот на хозяйку, которая вдруг перестала ругаться за порванную штору.

— Ты чего? — спросил он наконец.

— Ничего, — сказала Агата Павловна. — Песня хорошая.

Он поперхнулся груздем.

Во вторник в сельмаг пришли все. Двадцать шесть человек внутри, ещё кучка на крыльце, и кто-то открыл форточку, чтобы с улицы тоже было слышно. Пришёл даже агроном, который в это время обычно ругался по телефону с механиками, взял пачку соли и встал у холодильника с таким видом, будто всегда в это время покупает соль.

Ермолай был в поле. Допахивал зябь за речкой, на дальнем участке. В кабине у него на гвозде висел маленький приёмник на батарейках, который он брал с собой с апреля по ноябрь и который ловил, конечно, тоже только районное радио.

В девять пятнадцать в сельмаге стало так тихо, что слышно было, как гудят лампы в приёмнике. Шестая песня от Ермолая была про дом, в окне которого допоздна горит свет и кого-то ждут. Её дослушали молча, никто даже версий не строил. Ведущая не стала, как обычно, переходить к следующему имениннику. Она помолчала, и в приёмнике было слышно, как она шуршит листком.

— Дорогие мои, — сказала ведущая, и голос у неё был торжественный, будто она читала поздравление с юбилеем района. — Это ещё не всё. Сегодня у нас необычно. Сегодня есть заявка не от Ермолая. Сегодня заявка для Ермолая Лукича Пашнина. От Агаты Павловны. Она попросила прочитать дословно, и я прочитаю дословно. Ермолай Лукич, если вы слушаете, остановите трактор.

Двадцать шесть человек повернулись к прилавку. Агата Павловна спокойно взвешивала кому-то полкило пряников и даже не подняла головы.

— «Ермоша, — читала ведущая. — Ты считаешь неправильно. Тридцать лет было не в четверг, а в среду, на Покров. Первый раз ты пришёл не за спичками. Первый раз ты въехал на своём тракторе в канаву напротив магазина, потому что смотрел в окно. Всем потом сказал, что лопнула рулевая тяга, и тридцать лет так и говоришь. Не лопнула. Я всё видела, я стояла у приёмника и как раз сделала погромче. Спички ты потом брал семь дней, хотя не куришь. С четвёртого дня они подорожали, а я тебе отпускала по старой цене и доплачивала свои. Так что с тебя сорок копеек на новые деньги. Поставьте, пожалуйста, ту песню, что играла, когда он сидел в канаве. А ему передайте: радио — это хорошо. Но завтра пусть приходит сам. Одну фразу он мне всё-таки должен».

Ведущая помолчала. Потом сказала уже своим голосом:

— Я тридцать лет веду эту передачу, дорогие мои. Такого у меня ещё не было. Для Ермолая Лукича.

И заиграла песня. Та самая, что играла утром на Покров девяносто шестого, когда молодой тракторист смотрел в окно сельмага на молодую продавщицу и рулил прямо в канаву.

В магазине секунду было тихо. А потом бабка с бидоном сказала на весь магазин:

— В канаву?!

И сельмаг грохнул. Смеялись все: доярка, почтальонша, фельдшерица, агроном со своей солью. Учительница смеялась беззвучно, вытирая очки. Молоденькая мама смеялась и качала коляску. Кто-то на крыльце переспрашивал, что там, что там, и ему пересказывали через форточку.

— Так я ж помню ту канаву! — кричала доярка. — Его тогда вторым трактором вытаскивали! Весь посёлок смотрел! Он сказал, тяга!

— Тяга, — стонала почтальонша. — Тридцать лет тяга!

Агата Павловна завязала пакет с пряниками и подала покупательнице.

— Сто двенадцать рублей, — сказала она. — Следующий.

А за речкой, на дальнем участке, тракторист с соседнего поля увидел, что пашнинский трактор встал посреди борозды. Мотор работал, плуг стоял в земле, а Ермолай сидел в кабине, положив лоб на руль, и плечи у него тряслись. Сосед бросил свой трактор, побежал через пашню, рванул дверцу и уже собирался кричать, звать фельдшерицу.

Ермолай смеялся. Сосед потом рассказывал, что за двадцать лет ни разу не видел, чтобы Пашнин смеялся, и в первую минуту решил, что это даже хуже, чем если бы ему стало плохо.

— Ты чего, Лукич? — спросил сосед.

Ермолай вытер глаза рукавом.

— Тяга, — сказал он и снова засмеялся.

В среду в девять десять дверь сельмага открылась, и вошёл Ермолай Лукич Пашнин. В чистой рубашке, выглаженной им самим: на левом рукаве была заглажена вторая стрелка. Очередь, которая и в этот день набилась под самую дверь, расступилась перед ним, как перед комбайном. Он подошёл к прилавку.

— Спички, — сказал Ермолай.

Агата Павловна положила перед ним коробок. Он полез в нагрудный карман и выложил на прилавок четыре монетки по десять копеек. Где он их взял, так и осталось загадкой: таких монет в посёлке не видели лет десять.

— Сорок, — сказал он. — Как договаривались.

— Ещё что-нибудь? — спросила Агата Павловна, и голос у неё был совсем не такой, как у прилавка.

В девять пятнадцать прогудел приёмник.

— Седьмой день, — сказала ведущая. — Последняя заявка от Ермолая. Для Агаты.

Заиграла песня, медленная и простая, из тех, под которые в клубах девяностых гасили верхний свет. Ермолай стоял у прилавка, и уши у него горели так же, как тридцать лет назад. Он дождался первого припева. Видно было, как он набирает воздух, будто перед тем, как поднять что-то очень тяжёлое.

— Агата Павловна, — сказал он. — В субботу в клуб пойдёшь?

В субботу в клубе был осенний вечер. Танцы, чай с пирогами, гармонист, уже другой, внук того, что отморозил пальцы.

Агата Павловна посмотрела на мужа долгим взглядом. Ровно таким же, как в октябре девяносто шестого, когда она ответила «посмотрим» и на следующий день пришла в клуб в новом платье.

— Посмотрим, — сказала она.

— Да соглашайся уже! — закричала очередь хором.

Фельдшерица вздохнула с облегчением.

— Ну, хоть не болен, — сказала она.

В субботу они пошли в клуб. Ермолай танцевал так же, как говорил: мало, но надёжно. А когда вернулись домой, он молча вынес из сарая маленький деревянный ящичек с крышкой на петельках, гладкий, ещё пахнущий свежей стружкой. Так вот что он стучал всю неделю. Внутри, на подложенной фланельке, лежали семь коробков спичек девяносто шестого года. Нераспечатанные, с выцветшими этикетками. На каждом карандашом было выведено число: пятнадцатое, шестнадцатое, семнадцатое и так до двадцать первого.

— Ты их хранил? — спросила Агата Павловна. — Тридцать лет?

Ермолай пожал плечами.

— Я ж некурящий, — сказал он.

Ящичек теперь стоит в сельмаге на подоконнике, рядом со старым приёмником. Покупательницы спрашивают, что это, и Агата Павловна каждый раз рассказывает заново, и каждый раз немного по-новому, потому что рассказывать она умеет за двоих.

А на районное радио в ноябре пришло столько заявок от мужей для жён, что ведущая выпустила отдельную передачу. Одна заявка была из соседнего села, написанная корявым почерком на тетрадном листке: «Для жены. Как у Пашнина. Только на один день, на семь у меня денег нет».

Ведущая прочитала её в эфире дословно. Говорят, жена того мужика плакала у приёмника полчаса.

История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.

ReadMe -  у нас все самое интересное.