На автобазе стояло два чайника.
Один белый, пластмассовый, с треснувшей ручкой, замотанной синей изолентой. Второй железный, со свистком, из хозмага на углу. Его когда-то принесли и поставили на тот же подоконник с таким видом, с каким кладут на стол заявление об уходе.
Новеньким про чайники объясняли в первый же день, сразу после техники безопасности. Белый механиков. Железный Громова. Водителю можно пить из любого, но лучше не из обоих сразу и не на глазах у обоих.
Чайникам было шесть лет. Ровно столько же водитель вахтовки Виктор Степанович Громов и механик Николай Сафронов не сказали друг другу ни слова.
Любовь Михайловна Королёва сидела в диспетчерской двадцать второй год. Невысокая, круглолицая, в очках, со стрижкой «под мальчика» и с вечным вязанием в ящике стола. На ночных сменах она вязала шерстяные носки, к зиме каждому водителю по паре. Громову и Сафронову всегда одинаковые, серые, чтобы никому не было обидно.
Через неё за эти шесть лет прошло больше громовских и сафроновских слов, чем через рацию.
— Любовь Михайловна, передайте Громову, что у него на правом переднем колодки в ноль, — говорил Сафронов, заглядывая в окошко диспетчерской.
— Любовь Михайловна, передайте этому, что я свои колодки сам вижу, — отвечал Громов через пять минут в то же окошко.
— Передайте, что если видит, пусть загоняет машину к двум. Поменяю.
— Передайте, к трём.
К трём Громов загонял свой оранжевый «Урал» в бокс, и Сафронов менял колодки. Менял так, как никому на базе не менял, с запасом, с подтяжкой, всё перещупав руками. Громов в это время курил у ворот бокса, спиной к машине. А Люба стояла посередине и переводила. С громовского на сафроновский и обратно, хотя оба говорили по-русски и стояли в четырёх метрах друг от друга.
За это её на базе прозвали переводчицей.
Самое обидное было в том, что до ссоры эти двое были не разлей вода. Двадцать лет на одной базе. Рыбачили вдвоём на Чёрном озере, в одной лодке, в одинаковых брезентовых куртках, и рыбу делили, не считая. Громов на днях рождения Сафронова пел «Ой, мороз, мороз» так, что дрожала посуда. Сафронов чинил Громову всё, что ломалось, от «Нивы» до бензопилы, и денег не брал никогда.
А потом был ключ.
Ключ на тридцать два у Сафронова был не простой. Он выточил его сам, в восемьдесят седьмом году, в ПТУ, на выпускной экзамен. Сталь хорошая, инструментальная, ручка отполирована ладонями до блеска, у самого зева выбиты две буквы: «Н. С.». Мастер производственного обучения поставил за этот ключ пятёрку и сказал: «Им ты, Сафронов, себе на жизнь и заработаешь». Так и вышло. Тридцать с лишним лет ключ лежал у Сафронова в ящике верстака, на отдельной тряпочке, и брать его не разрешалось никому.
Никому, кроме Громова.
Шесть лет назад, в марте, Громову выпал рейс в область, на двое суток, и в его наборе не нашлось ключа на тридцать два. Сафронов дал свой. Сказал только: «Смотри, Витя. Головой отвечаешь».
Через три дня ключ не вернулся. Через неделю тоже.
— Витя, где ключ? — спросил Сафронов на планёрке. При всех, между делом, пока начальник колонны Ступин искал в папке путевые листы.
— Отдал, — сказал Громов, не поднимая головы. — В пятницу тебе на верстак положил.
— Не клал ты ничего на верстак.
— Положил, говорю. У тебя в боксе чёрт ногу сломит, вот и не видишь.
— Врёшь ты, Витя, — сказал Сафронов. Негромко сказал, но в комнате стало так тихо, что было слышно, как гудит лампа дневного света.
Громов поднял голову. Лицо у него сделалось кирпичного цвета.
— Повтори.
— Врёшь, — повторил Сафронов. — При всех говорю. Зажал ключ, так и скажи.
— Ноги моей больше в твоём боксе не будет.
— Ещё как будет, — сказал Сафронов. — Встанешь на зимнике в мороз, сам меня позовёшь.
— Скорее замёрзну, чем тебя позову, — ответил Громов, взял свои путевые листы и вышел.
С того дня они не разговаривали.
База пыталась их помирить, как умела. На Новый год женщины из столовой нарочно сажали их рядом, и оба весь вечер сидели боком друг к другу, как два сфинкса, а чокались со всеми, кроме соседа. Ступин отправил их вдвоём на курсы в область, на неделю, в надежде, что в гостинице как-нибудь само рассосётся. Громов и Сафронов неделю просидели на занятиях в разных рядах, а назад вернулись на разных автобусах, с разницей в два часа.
Мужики пробовали шутить. Потом пробовали ругаться. Потом привыкли.
Привыкли к двум чайникам, к двум скамейкам для курения у ворот, к тому, что в столовой Громов садится у окна, а Сафронов у двери. Привыкли, что Люба переводит. Даже новенькие, кто той планёрки не застал, на второй неделе уже знали: при Громове про ключи не шутить, при Сафронове про враньё.
Сама Люба давно поняла, что дело тут не в ключе. Ключ можно новый купить, хоть в хозмаге, хоть по интернету. Дело было в слове «врёшь», сказанном при всех. А ещё в том, что ни один из двоих не умел первым протянуть руку. Оба были из той породы, что скорее зубы на морозе раскрошат, чем скажут «прости».
В январе ударили такие морозы, каких на базе не помнили лет десять. Днём сорок, ночью сорок пять. Школы закрыли, у гаражей по утрам стояли мужики с паяльными лампами и грели картеры, а в диспетчерской у Любы на окне вырос иней в палец толщиной.
Громов в ту зиму возил вахту на дальний лесоучасток. Сто сорок километров по зимнику, туда и обратно, два раза в неделю. Утром везёт свежую смену, вечером забирает отработавшую. Зимник шёл через тайгу, между снежными стенами в человеческий рост, и связи там не было никакой, кроме спутникового телефона, который на сезон выдавали каждому водителю вахтовки.
В ту ночь Люба дежурила одна.
В половине десятого дежурный механик Рябов уехал на первой техничке в Сосновку: там на трассе встал молоковоз, и водитель уже звонил три раза, всё более сиплым голосом. Сосновка была в другой стороне, шестьдесят километров по асфальту. Раньше трёх ночи Рябова ждать не приходилось.
В двадцать три ноль восемь зазвонил спутниковый.
— Люба, — сказал Громов. Голос был спокойный, только паузы между словами длиннее обычного. — Встал на сто втором. Солярка. Фильтр забило, двигатель заглох. Автономка тоже. Четырнадцать человек со мной.
— Витя, как солярка? Ты ж «арктику» заливал.
— На участке дозаправился из их цистерны. А там, видно, летнюю с зимней намешали. Пока было тридцать восемь, держалась. Сейчас сорок три.
Люба посмотрела на градусник за окном. У базы было сорок один. В тайге всегда холоднее.
— Костёр развели?
— Развели. Мужики сушняка напилили, сидят. В салоне пока тепло держится, но это ненадолго. Кого пришлёшь?
Люба знала, кого. Знала и Громов, потому и спросил так коротко.
Вторая техничка стояла на базе в тёплом боксе. А в морозную солярку на зимнике лучше всех на базе умел лезть Сафронов. Он двадцать лет ездил по таким вызовам, с паяльной лампой и брезентом, и, как говорили мужики, уговаривал загустевшую солярку, будто кошку из-под дивана.
— Перезвоню, — сказала Люба.
Сафронов был не на смене. Она набрала его домашний. Он взял трубку после второго гудка, как будто и не спал.
— Кто встал? — спросил он сразу.
— Громов. Сто второй километр, фильтр, солярка. Четырнадцать человек.
На том конце долго молчали. Люба слышала, как у Сафронова тикают на стене часы.
— Пусть Громов сам попросит, — сказал Сафронов.
— Коля, ты что, с ума сошёл? Там люди!
— Люди не виноваты, людей я заберу. Но шесть лет назад он при всей базе сказал, что скорее замёрзнет, чем меня позовёт. Вот пусть теперь позовёт. Одно слово, Люба. Номер он знает.
И положил трубку.
Люба набрала спутниковый.
— Витя. Сафронов поедет, если ты ему сам позвонишь.
— Не буду, — сказал Громов, не дав ей договорить. — Пусть Рябова шлёт.
— Рябов на Сосновке, раньше трёх не вернётся. Потом ему сюда ещё три часа по зимнику.
— Подождём. Дров до утра хватит.
— Витя!
— Я сказал тогда, Люба. При всех сказал. Скорее за…
— Не договаривай, — перебила Люба так резко, что сама испугалась. — Слышишь? Не договаривай.
В трубке трещало. Где-то позади Громова гудел костёр, и кто-то из мужиков крикнул хриплым басом: «Степаныч, кончай дурить, звони ему!» Другой голос добавил что-то такое, что Люба в журнал записывать не стала бы.
— Перезвоню, — сказала она второй раз за вечер и положила трубку.
Она сидела и смотрела на два телефона. Служебный на столе, мобильный рядом. На часах было двадцать три двадцать шесть. За стеной, в комнате отдыха, на подоконнике стояли два чайника, белый и железный, и Люба видела их через открытую дверь.
За двадцать два года на базе Люба ни разу не соврала по служебной связи. Ни разу. Она считала, что телефон в диспетчерской и рация не для вранья. По ним люди узнают, где машина, сколько до неё километров и живы ли водители. Когда Мишка Рябов однажды попросил её сказать начальнику колонны, что он уже выехал, а сам ещё доедал в столовой борщ, Люба отказала. «Доешь и выедешь, тогда и скажу», — ответила она. Мишка потом неделю с ней не здоровался.
Люба посмотрела на градусник. Потом на чайники. Потом сняла очки, протёрла их краем кофты и надела обратно.
И сделала то, чего не делала за двадцать два года ни разу.
Она набрала Сафронова.
— Коля, — сказала она ровным голосом. — Он попросил.
— Сам? — спросил Сафронов после паузы.
— Сам. Сказал: передай Николаю, что прошу.
— Так и сказал? «Николаю»?
— Так и сказал.
Сафронов помолчал. И тут Люба услышала в трубке то, чего не слышала в первый раз. Где-то рядом с ним ровно гудел прогретый мотор, и звякало железо, будто кто-то бросал инструмент в ящик.
Он был уже в гараже. Он грел техничку.
— Выезжаю, — сказал Сафронов. — Дениса возьму.
Люба положила трубку и тут же набрала спутниковый.
— Витя. Едет Сафронов. Сам вызвался. Сказал: «Не брошу я его на зимнике, хоть он и…» Дальше я не расслышала, связь пропала.
Громов долго не отвечал. Потом сказал:
— Сам, значит.
— Сам.
— Вот как, — сказал Громов. И Люба по голосу поняла, что он отвернулся от костра, чтобы мужики не видели его лица.
В журнале она записала: «23:41. Выезд технической помощи на 102 км зимника, механик Сафронов Н. П., слесарь Пестов Д.». Почерк получился кривой. Потом достала из ящика вязание и полчаса сидела над одним и тем же рядом. Спицы её не слушались, петли соскакивали. Врать, оказывается, было тяжелее, чем носить вёдра.
Техничка шла по зимнику со скоростью сорок километров в час. Быстрее было нельзя: колея в мороз становилась твёрдой, как бетон, и на каждой кочке будку подбрасывало так, что внутри гремели канистры. Свет фар вяз в морозном тумане уже метрах в двадцати. По бокам стояли ели в куржаке, белые до последней иголки, и казалось, что едешь по коридору, который кто-то оклеил ватой.
Денис Пестов, двадцать три года, второй сезон на базе после автодорожного колледжа, сидел рядом с Сафроновым и грел руки над дефлектором печки. Минут двадцать молчали. Потом Денис не выдержал.
— Николай Петрович, а правда, что вы с Громовым из-за ключа?
— Не из-за ключа, — сказал Сафронов, не отрывая глаз от дороги. — Ключ железка. Из-за вранья.
— А он правда не отдал?
— Правда, — Сафронов переключил передачу на подъёме. — Я тот ключ три недели точил. В восемьдесят седьмом. Мне семнадцать лет было, руки ещё кривые. Мастер наш, Иван Кузьмич, трижды заставлял переделывать. Я его никому не давал. Ни разу. Витьке дал. Двадцать лет он мне не врал, Денис. Ни разу. На рыбалке, бывало, щуку упустит, так и скажет: упустил, Коля, ушла. А тут смотрит в глаза и говорит: на верстак положил.
— Может, правда положил, а кто-то взял?
— Я тоже так думал, — сказал Сафронов. — Неделю бокс вверх дном переворачивал. Нету.
Он помолчал.
— Попросил, значит, — сказал он вдруг, ни к кому не обращаясь. — Шесть лет молчал. А сегодня попросил.
— Так ведь Любовь Михайловна сказала…
— Сказала. Любовь Михайловна по служебной связи не врёт, — Сафронов чуть заметно усмехнулся. — Это все знают.

В два часа сорок минут впереди за поворотом показалось зарево.
Сначала Денис подумал, что горит лес. Потом разглядел: на обочине, утоптанной до наста, полыхал костёр размером с хорошую баню. Вокруг стояли мужики в ватниках и тулупах, четырнадцать тёмных фигур, а пар от их дыхания поднимался над ними одним общим облаком. Чуть дальше темнела вахтовка. Оранжевая будка в свете костра казалась красной, стёкла изнутри покрылись белой шубой инея.
У капота вахтовки, отдельно от всех, стоял Громов. В тулупе, в меховой шапке с опущенными ушами. Брови и усы у него были белые.
Сафронов заглушил техничку, но фары оставил. Вылез. Хрустя валенками по насту, подошёл к вахтовке.
Они посмотрели друг на друга. Мужики у костра притихли. Даже бензопила, которой кто-то пилил сушняк, замолчала.
— Здорово, — сказал Громов.
— Здорово, — сказал Сафронов.
Шесть лет прошло. Два слова.
— Ну слава богу, заговорили, — громко сказал у костра вальщик Петька Ушаков. — Теперь и замёрзнуть не обидно.
Мужики грохнули. И сразу стало легче всем, даже Денису, который не понимал до конца, над чем смеются.
Работали молча. Сафронов с Денисом натянули над моторным отсеком брезент, получилась палатка, в которой поместились только капот и два человека. Сафронов разжёг паяльную лампу. Лампа ревела, как маленький самолёт. Денис бегал от технички с канистрами «арктики», которые всю дорогу ехали в будке у печки и были тёплыми, как грелки. Мужиков Сафронов по трое отправлял греться в будку технички, там топилась маленькая печка, и через десять минут они выходили оттуда красные и счастливые.
А Громов держал фонарь.
Он залез под брезент, встал слева от Сафронова и светил туда, куда тот смотрел, раньше, чем тот успевал попросить. Точно так же, как когда-то на Чёрном озере, ночью, когда у них заглох лодочный мотор и Сафронов перебирал карбюратор при свете того же самого, ещё громовского, фонаря. Оба это вспомнили. Оба ничего не сказали.
Фильтры Сафронов поменял быстро. Топливные трубки прогрел лампой, сантиметр за сантиметром. А потом упёрся в гайку на корпусе отстойника. Её прихватило морозом намертво, как будто приварило.
Сафронов взял свой ключ на тридцать два, магазинный, купленный шесть лет назад взамен того. Наложил на гайку, навалился всем весом.
Ключ щёлкнул, как сухая ветка. Зев раскололся пополам, и половина отлетела под колесо.
Сафронов выругался так, что Денис, который много чего слышал на базе, покраснел под шапкой.
— Мороз, — сказал Сафронов, глядя на обломок в руке. — Сталь дрянь. На сорока трёх она как стекло. Денис, тридцать два в будке есть?
— Только разводной, Николай Петрович.
— Разводной сорвёт. Тут гайку уже лизнуло.
Громов молча сунул фонарь Денису в руки. Вылез из-под брезента и, проваливаясь в снег у обочины, пошёл к кабине вахтовки. Мужики у костра проводили его глазами. Хлопнула дверь. Громов долго возился в кабине, что-то вытаскивал из-под сиденья.
Он вернулся с тряпичным свёртком. Старая фланелевая тряпка, вся в масляных пятнах, перевязанная бечёвкой. Громов развязал бечёвку зубами, потому что пальцы в рукавицах не слушались, развернул тряпку и протянул Сафронову то, что в ней лежало.
Ключ на тридцать два. Тяжёлый, тёмный, с ручкой, затёртой ладонями до блеска. В рёве паяльной лампы Сафронов наклонился к нему поближе и увидел у самого зева две выбитые буквы.
«Н. С.»
Он поднял глаза на Громова. Громов смотрел мимо, на брезент.
— Откуда? — спросил Сафронов тихо.
— Потом, — сказал Громов. — Крути давай. Люди мёрзнут.
Сафронов наложил ключ на гайку. Ключ сел как влитой, как садился тридцать с лишним лет. Сафронов навалился. Гайка скрипнула, подумала и пошла.
В четыре часа двенадцать минут, с третьей попытки, вахтовка чихнула, затряслась и завелась.
Мужики у костра заорали так, что с ближней ели посыпался куржак. Петька Ушаков подбросил в воздух шапку и потом долго искал её в сугробе. Денис зачем-то обнял Сафронова, а потом смутился и убежал сворачивать брезент.
Сафронов вылез из-под капота, положил ключ на бампер, на обледенелое железо, и стал вытирать руки ветошью.
Громов тут же схватил ключ с бампера.
— С бампера убери, — сказал он сердито. — Я так уже один раз…
И осёкся.
Сафронов перестал вытирать руки и медленно поднял голову.
Назад техничку повёл Денис. А Сафронов залез в кабину вахтовки, к Громову, сказав мужикам, что поедет рядом на всякий случай, вдруг опять встанет. Мужики переглянулись и спорить не стали. В салоне уже дуло горячим, кто-то сразу захрапел.
Двадцать километров ехали молча. Потом Громов, глядя в лобовое стекло, заговорил.
— На сто сорок втором километре трассы, у Мокрого Лога, — сказал он. — Гайку подтягивал. Положил ключ на бампер и уехал. Хватился уже дома.
Сафронов ничего не ответил. Смотрел в боковое окно, где плыли белые ели.
— Стыдно было, Коля. Ты мне его как человеку дал. Головой, говоришь, отвечаешь. Я думал, съезжу, найду, тихо положу тебе на верстак. Потому и сказал, что положил. Думал, через неделю положу по-настоящему, и выйдет, что не соврал.
— А я тебе на планёрке «врёшь».
— А ты мне «врёшь», — кивнул Громов. — При всех. А я ведь и правда врал. Вот это самое обидное и было.
В апреле, в свой выходной, он поехал на «Ниве» к Мокрому Логу. Снег ещё лежал по колено, и Громов полдня ходил вдоль обочины с лопатой, пока проезжающие фуры сигналили ему, как ненормальному. Ничего не нашёл. В мае поехал второй раз, когда снег сошёл совсем. Ключ лежал в кювете, в прошлогодней траве, рыжий от ржавчины.
— Я его в керосине отмачивал, — рассказывал Громов. — Нулёвкой шкурил. Литолом смазал. Тряпку под него нашёл чистую.
— И шесть лет под сиденьем возил?
— Шесть лет.
— Чего ж не отдал?
Громов впервые за всю дорогу повернулся к нему.
— Так я ж сказал, что отдал, — ответил он с искренним удивлением. — Как я тебе его второй раз отдам?
Сафронов сначала не понял. А потом начал смеяться. Беззвучно сначала, потом в голос, держась за ручку над дверью, до слёз. Сзади кто-то из мужиков проснулся и спросил, что случилось. Громов сказал, что ничего, спи.
— Ну а сегодня? — спросил Сафронов, вытирая глаза рукавом. — Шесть лет гордость не позволяла, а сегодня позволила? Позвонил всё-таки.
— Я? — Громов так удивился, что вахтовку повело по колее. — Это ты сам вызвался. Мне Люба сказала. «Не брошу, говорит, его на зимнике».
— Мне Люба сказала, что ты попросил, — медленно произнёс Сафронов. — «Передай Николаю, что прошу». По имени.
В кабине стало тихо. Только мотор гудел да печка.
— Люба, — сказал Громов.
— Люба, — сказал Сафронов.
И теперь уже засмеялись оба. Так, что в салоне проснулись все четырнадцать.
— Я, Витя, уже в гараже был, когда она второй раз позвонила, — признался Сафронов. — Машину грел.
— А я твой номер два раза набирал, — сказал Громов. — И два раза сбрасывал.
На базу въехали в семь двадцать пять. Ещё не рассвело, только небо над гаражами чуть посинело. У ворот стояла вся утренняя смена: Рябов вернулся из Сосновки, и к шести утра про ночной вызов знали все, вплоть до сторожа и женщин из столовой.
Люба увидела в окно, как из кабины вахтовки вылезли двое. Как они вместе, плечом к плечу, пошли через двор прямо к диспетчерской. И вязание выпало у неё из рук.
Они вошли и встали перед её столом. Оба в куржаке, оба красные с мороза, оба с одинаковым выражением лица.
— Любовь Михайловна, — сказал Сафронов. — Вы мне ночью что сказали?
Люба встала.
— Что он попросил.
— А мне? — спросил Громов.
— Что он сам вызвался.
В диспетчерской было слышно, как тикают часы над картой маршрутов. Люба сняла очки, подержала их в руке и надела обратно.
— Ну соврала, — сказала она. — Первый раз за двадцать два года на служебной связи. Хотите к Ступину жаловаться, идите. Только вдвоём. По одному я вас больше не принимаю. Надоело переводить.
Первым захохотал Громов. Так, что на столе задребезжал стакан с карандашами. За ним Сафронов. А за ними, кажется, весь двор, потому что дверь была открыта и мужики у крыльца всё слышали.
Громов вышел в комнату отдыха, снял с подоконника свой железный чайник со свистком, вернулся и поставил его перед Любой на журнал выпуска.
— Это вам, Любовь Михайловна. В диспетчерскую, — сказал он. — А нам и одного хватит.
Белый чайник с изолентой на ручке остался на подоконнике один. Тем же утром Громов с Сафроновым пили из него чай вдвоём, за одним столом, и новенький слесарь, который ещё вчера заучил правила про чайники, долго стоял в дверях и не знал, куда теперь садиться.
Ключ Сафронов через неделю отдал обратно. Сам принёс в кабину вахтовки и положил на сиденье.
— Возьми, — сказал он. — На рейсы. У тебя в наборе тридцать два так и нет.
— А если опять потеряю?
— Значит, опять поедешь в мае по кювету ходить, — сказал Сафронов. — С бампера снимай, и всё.
Теперь, когда вахтовка выезжает утром на зимник, Сафронов выходит к воротам бокса. Громов притормаживает и опускает стекло.
— Ключ? — спрашивает Сафронов.
— В бардачке, — отвечает Громов.
И уезжает.
А носки Люба в ту зиму связала им снова одинаковые, серые. Только теперь из одного клубка.
История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.






