В двенадцать лет остался без отца, у иконописца вместо кистей таскал бочки из реки 😯, а потом три года за 2 рубля 50 копеек в месяц подрисовывал чужие лица на фотографиях: Иван Крамской

В слободе Новая Сотня, на окраине уездного Острогожска Воронежской губернии, стояла маленькая хата в три окна на улицу. При ней был сад, а в саду росла большая густая вишня с раздвоенным стволом. На эту вишню по утрам забирался худенький сероглазый мальчишка и пытался изобразить на гребёнке флейту, которую слышал накануне вечером у соседей.

Соседями справа жили братья Крупченко, большие любители музыки. Из их двора часто доносились хоровое пение, скрипка и флейта. Мальчика звали Ваня Крамской. Он родился здесь 27 мая 1837 года, и через много лет, уже знаменитым художником, вспоминал эту улицу в автобиографии до мелочей: гору, с которой зимой катались на льдинах, площадь, где летом играли в мяч и в свайку, и реку в половодье. «Ах! какая это была река!» — писал он.

Лет в семь Ваня лепил из глины, которую брал в погребе, казаков. Таких, какие скакали во весь опор по улице и вызывали у него жгучую зависть. Рисовал всё, что попадалось на глаза.

Дома было скучно и неуютно. Отец, Николай Фёдорович, служил в Острогожской городской думе по бумажной части. Человек он был, по словам сына, очень суровый. Сын признавался, что поначалу отца будто и не замечал, а позже запомнил в основном утренние сборы на службу. Отец одевался и неизменно журил мать, которая возилась у печки с ухватом.

Когда Ване было двенадцать, отец умер.

Учился мальчик блестяще. Сначала грамоте его учил сосед, один из тех самых братьев-музыкантов: собирал у себя семь-восемь ребятишек и учил их по Псалтырю. Потом было Острогожское уездное училище. Окончил его Иван первым учеником, с похвальными листами и пятёрками по всем предметам. Лет ему было всего двенадцать. Мать решила, что сын слишком мал для службы, и оставила его в старшем классе ещё на год. Через год ему выдали тот же аттестат с теми же отметками. Поменяли в нём только год.

Экзамены он запомнил на всю жизнь. Много лет спустя он писал жене:

«Помню живо то страшное время, когда выходишь на экзамен — кровь в виски стучит, руки дрожат, язык не слушается, и то, что хорошо знаешь, — точно не знаешь, а тут очки, строгие лица учителей… Помню, как, бывало, у меня кулачонки сжимались от самолюбия и я твёрдо решался выдержать и не осрамиться».

Забавно, что рисование в училище у него как раз не шло. Почти год он срисовывал какой-то профиль без затылка. Во втором классе сам выбрал из образцов литографию Святого семейства, начал и бросил. Старичок-учитель обозвал его лентяем, «зарывающим талант свой в землю». Что это значит, мальчик тогда не понял. Обрадовался только, что учитель отстал.

Дальше учиться было не на что. Ваня очень хотел в воронежскую гимназию, но после смерти отца денег на неё в семье не нашлось. Эту обиду он потом носил в себе всю жизнь. «Никогда и никому я так не завидовал, как человеку действительно образованному», — писал он не раз. А за два года до смерти признался в письме издателю Алексею Суворину: «Я самоучка во всём, кроме грамотности».

Каллиграфия вместо кисти

Место отца в думе занял старший брат Михаил. Он был старше Вани лет на пятнадцать и, верный семейной традиции, настоял, чтобы младший тоже пошёл в писцы. Его пристроили туда же, в думу. Мальчик переписывал бумаги, иногда сам сочинял рапорты важным лицам и довёл почерк почти до виртуозности. Потом какое-то время служил у посредника по полюбовному межеванию земель.

Бумаги он переписывал исправно. А все свободные часы рисовал.

Тогда же в его жизни появился Михаил Борисович Тулинов, взрослый острогожец, страстный любитель живописи. Он рисовал акварелью и сам, самоучкой, освоил фотографию. Познакомил их средний брат Вани, Фёдор, учитель в том же уездном училище. Он позвал Тулинова посмотреть, как рисует младший.

Тулинов потом подробно описал эту встречу в воспоминаниях. Мальчик был маленький, худой, серьёзный и страшно застенчивый. Работы показывать отказывался наотрез. Потом разговорился и пожаловался, что у него есть только тушь да французский карандаш. А вот у отца его товарища есть маленькие кусочки акварельных красок.

Тулинов пообещал поделиться хорошими красками и позвал к себе. Ваня не спал всю ночь от волнения, а утром побежал к нему. Увидев работы Тулинова, пришёл в такой восторг, что с тех пор забегал к нему постоянно: поговорить по душам, взять книжку из его маленькой библиотеки.

С книжками вообще выходило интересно. Брат Фёдор носил ему всё подряд из училищной библиотеки, и Ваня читал запоем, журналы времён Белинского и всё, что удавалось достать. Однажды Тулинов застал его за Гегелем. Мальчик честно сознался, что ничего в этой книге не понимает.

Живописцы ходят без сапог

После знакомства с Тулиновым Ваня стал просить мать и старшего брата отдать его в учение к живописцу. Только не к здешнему, острогожскому.

Родные и слышать не хотели. Живописцы, говорили они, ходят без сапог. И показывали на живой пример: местного живописца Петра Агеевича, который ходил на рынок в опорках и халате.

Мальчик не сдавался. Он уже слышал о Карле Брюллове, чья слава в сороковые годы гремела по всей России. И доказывал родным, что не все живописцы кончают как Пётр Агеевич. Вот Брюллов в халате не ходит, нажил большое состояние и живёт чуть ли не в царских палатах. Для семьи это имя ничего не значило. Ваню не слушали.

Уступили родные только года через два после училища. Мать сама повезла пятнадцатилетнего сына в Воронеж, к иконописцу, которого биограф называет лучшим в городе. Ваня ехал счастливый: наконец-то его научат настоящей живописи.

Бочки из реки

Разочарование пришло быстро. К работе его и близко не подпускали, кистей не давали.

Вместо уроков он растирал краски. Носил хозяину обед на другой конец города, в кладбищенскую церковь, где тот тогда работал. Прислуживал мастерам. А осенью вместе с другими учениками вытаскивал из реки большие бочки для зимних запасов, иногда стоя по пояс в воде, и поднимал их на высокую гору.

Даже там он не мог без книг и без слушателей. По вечерам вокруг него собирались подмастерья и ученики, и он объяснял им модные тогда научные вопросы. Потом сам с усмешкой писал, что толковал им про «животный магнетизм, месмеризм и прочую чертовщину». Ещё писал стихи.

Такой жизни он выдержал недолго. Его биограф Цомакион пишет, что месяца через три. Понял, что живописи его тут не научат, и отправил матери письмо с просьбой забрать его домой.

Мать приехала в Воронеж. Хозяин долго и упорно не хотел отпускать дармового работника, но в конце концов сдался. Домой, в родную слободу, Ваня уехал под ругань и прочие выражения хозяйского гнева.

И снова началось старое. Старший брат тяготился тем, что приходится кормить младшего. Будущее было всё то же: переписывать бумаги в думе.

Фотограф без ретушёра

Всё решил случай. В 1853 году в Острогожск пришёл драгунский полк, и в городке стало людно. Вслед за полком приехал странствующий фотограф Яков Петрович Данилевский. Он рассчитывал, что среди офицеров найдётся много желающих сняться на портрет, и не ошибся. Работа закипела.

И тут, в самый разгар, фотограф остался без ретушёра. По одной версии, ретушёр ушёл, по другой, запил. В то время ретушёр был фигурой главной. Снимки выходили слабыми и тусклыми, и похожими на людей их делала только его кисточка: он вручную дорабатывал лица тушью и акварелью.

Данилевский в отчаянии побежал к Тулинову, которого знал как фотографа-любителя. Предлагал взяться за ретушь за любые деньги. Тулинов наотрез отказался, но вспомнил про своего юного друга. Вместе с Ваней они взяли несколько снимков на пробу и отделали их. Вышло лучше, чем у прежнего ретушёра.

Обрадованный фотограф пошёл договариваться со старшими братьями Вани.

Но упёрлась мать. Отпустить шестнадцатилетнего сына с заезжим фотографом бог весть куда она никак не соглашалась. Знакомые уговаривали её долго, и в конце концов она уступила.

Контракт подписали на три года. Жалованье Ивану Крамскому положили два рубля пятьдесят копеек в месяц.

Тулинов потом говорил, что с этой минуты Ваня стал Иваном Николаевичем Крамским.

В двенадцать лет остался без отца, у иконописца вместо кистей таскал бочки из реки 😯, а потом три года за 2 рубля 50 копеек в месяц подрисовывал чужие лица на фотографиях: Иван Крамской

Прощание с домом

Работа в Острогожске скоро закончилась, и Данилевский уехал. Месяца через два он выписал к себе «Ивана Николаевича».

Перед отъездом шестнадцатилетний Крамской вёл дневник, который писал для друга. Несколько страничек из него сохранились. Он прощался в них со всем подряд: с людьми, с любимыми книгами, со своей картиной «Смерть Ивана Сусанина», даже с мебелью и безделушками. Прощался и с первой любовью. «Положим так, что мне будущее очень и очень льстит, потому что в нём я предвижу конец всех моих стремлений; но, Боже мой! Как сказать в последний раз „прости!“» — писал он.

По договору дорогу он оплачивал сам. На неё ушёл его единственный рубль, заработанный своими руками. Сам Крамской потом с гордостью повторял, что с тех пор «никогда и ни от кого, ни от брата, ни от матери, и ни от кого из благодетелей не получал ни копейки».

«Месяц в полнолунии»

Сам он называл эти годы суровой школой. Большую часть дня юноша сидел над чужими портретами, а хозяина считал в живописи полным профаном. В том же дневнике он описал его так: «Своих понятий в живописи он вовсе почти не имеет, а следует по большей части суждению посторонних». О снимках Данилевского отзывался ещё злее: «Портреты его выходят препошлыми; как выразился один остряк — это месяц в полнолунии».

Он попробовал брать уроки акварели у местного фотографа и у гимназического учителя рисования. Приняли его так недружелюбно, что он бросил эту затею и за год добился своего сам.

Утешался чтением, дружбой с сыном хозяина, гимназистом, и живописью, про которую писал в дневнике так, как пишут про любимую девушку. «Я преимущественно люблю ландшафты, а в особенности если они представляют ночь, вечер или что-нибудь в этом роде… О! как я люблю живопись! Милая живопись! Я умру, если не постигну тебя хоть столько, сколько доступно моим способностям». Само слово «живопись», признавался он там же, было для него «электрической искрой».

Три года он колесил с фотографом по стране. Биограф перечисляет Орёл, Тулу, Курск, Москву, Казань, Нижний Новгород. Сам Крамской потом говорил, что объехал половину России.

У этой скучной работы нашлась и польза, которую он оценил много позже. Фотографические павильоны тогда в большинстве были плохие, снимки выходили слабыми, и лицо на них приходилось почти дописывать. Чтобы попасть в сходство, ретушёр запоминал лица заказчиков. Крамской не раз рассказывал, что именно этой привычке обязан своим умением схватывать особенности лица и переносить их на холст или бумагу.

По словам биографа, в Нижнем Новгороде он повздорил с хозяином. И отправился в Петербург.

Бог ретуши

В столицу он приехал в 1856 году, девятнадцатилетним. Денег у него почти не было, и вскоре он остался без гроша. Устроился ретушёром к модному фотографу Ивану Александровскому.

Дело пошло так хорошо, что про его кисточку в Петербурге заговорили. Биограф Цомакион пишет, что благодаря ретуши Крамского Александровский стал «фотографом Его Императорского Величества» и к нему потянулась вся знать. Позже Крамского переманил к себе фотограф Андрей Деньер, и его ателье скоро тоже стало первым в столице.

Товарищи дали ему прозвище «бог ретуши».

Со временем ретушь стала кормить его вполне прилично. Но главного у него по-прежнему не было. Живописи он так толком и не учился.

Голова Лаокоона

В Академию художеств он долго не решался даже пойти. Для поступления нужно было представить рисунок с гипса, а он никогда в жизни с гипса не рисовал. Считал себя совершенно неподготовленным.

Уговорил его всё тот же Тулинов, который к тому времени тоже перебрался в Петербург. А помог ученик Академии Александр Литовченко. Он принёс Крамскому на пробу гипсовую голову Венеры, потом голову Лаокоона. Рисунок головы Лаокоона карандашом и отнесли в Академию.

В 1857 году двадцатилетнего Ивана Крамского приняли. Учиться он пошёл к профессору исторической живописи Алексею Маркову.

Он входил туда, как потом сам писал, «как в некий храм», и ждал услышать там «огненные речи» профессоров. Он начитался биографий великих художников и мечтал о чём-то вроде старых итальянских мастерских, где учитель горячо объясняет, а ученики ловят каждое слово.

Вместо огненных речей он услышал другое. Профессор проходил мимо мольберта и ронял: «Плоско, коленка дурно нарисована, и чулок вместо следка». На другой день приходил другой и говорил: «Не худо, не худо!.. Э… это не так, да и то не так! Всё не так!..»

Почему медаль досталась одному, а не другому, ученикам никто не объяснял. Профессора совещались за закрытыми дверями. Единственными свидетелями этих советов были натурщики, и ученики их расспрашивали.

— Ну, Тарас, голубчик, скажи, пожалуйста, что они там такое говорят? — приставали к натурщику студенты.

— Да как? Сначала всё так тихо по-иностранному разговаривают между собой, а потом заспорят и почнут уже по-русски, — отвечал Тарас.

«Оставалось товарищество, — писал Крамской, — единственное, что двигало всю массу вперёд».

И товарищество у него дома сложилось. Заработки у Деньера позволили ему снять небольшую квартиру на Васильевском острове, и после вечерних классов молодые художники набивались туда. Порядок был заведён почти как программа: кто-то читал вслух лучшее из тогдашней литературы, другие доделывали академические задания, третьи рисовали на заказ ради заработка. Спорили об искусстве до ночи. Душой этих вечеров всегда был хозяин.

Медали и «Пир в Валгалле»

При всём разочаровании учился он превосходно. Рисунок стал его сильнейшей стороной, медали шли одна за другой. В 1860 году за картину «Смертельно раненый Ленский», свой первый опыт собственного сочинения, он получил вторую серебряную медаль. В 1863-м за «Моисей источает воду из скалы» ему дали малую золотую.

Оставался последний шаг: конкурс на большую золотую медаль. Она давала право на поездку за границу за казённый счёт. Шансы у Крамского были лучшие.

Но в тот год Совет Академии к своему столетнему юбилею поменял правила. Большая золотая медаль полагалась одна на всех конкурентов, и соревноваться за неё разрешалось только однажды. Ученики решили: раз победитель будет один, пусть каждый хотя бы пишет картину на тему, которая ему близка. Четырнадцать выпускников подали в Совет прошение о свободном выборе сюжета. Ответа не было. Подали второе. Совет снова промолчал.

Тогда они пошли к профессорам поодиночке. Один из них, а эти слова обычно приписывают архитектору Константину Тону, ответил так:

— Не согласен и не соглашусь; если бы это случилось прежде, то вас бы всех в солдаты; прощайте!

Другой сказал, что они говорят глупости и рассуждать он с ними не хочет. Третий объяснил, что нигде в Европе такого нет.

Вскоре пришла повестка: 9 ноября 1863 года явиться в конференц-зал на конкурс. Часть ночи ученики совещались. Каждый на всякий случай написал прошение об уходе из Академии с просьбой выдать диплом по тем медалям, что у него уже есть. Говорить перед Советом от лица всех поручили Крамскому. «Я всё думал, всё думал», — вспоминал он потом ту ночь.

Утром двери конференц-зала раскрылись. Внутри были мундиры, звёзды, ленты и большой овальный стол под сукном. Председательствующий поднялся с бумагой в руке и зачитал сюжет: «Пир в Валгалле» из скандинавских саг. На троне бог Один, на плечах у него два ворона, в небе сквозь арки дворца видна луна, за которой гонятся волки.

Объяснить выпускникам, как велика и богата эта тема, должен был ректор Фёдор Бруни. Он поднялся и неслышно пошёл через зал к ученикам. Оставалось не больше сажени, когда от группы отделился Крамской и шагнул наперерез ректору. Бруни остановился.

— Просим позволения сказать перед Советом несколько слов… Мы подавали два раза прошение, но так как Совет не нашёл возможным исполнить нашу просьбу, то мы, не считая себя вправе больше настаивать и не смея думать об изменении академических постановлений, просим покорнейше Совет освободить нас от участия в конкурсе и выдать нам дипломы на звание художников, — сказал Крамской.

— Все? — спросил кто-то из-за стола.

— Все, — ответил Крамской и поклонился.

Выпускники по одному выходили из зала. Каждый доставал из бокового кармана сюртука вчетверо сложенное прошение и клал на стол чиновнику. Когда очередь дошла до Крамского, на столе лежала стопка высотой вершка в четыре.

«Я почувствовал себя наконец на этой страшной свободе, к которой мы все так жадно стремились», — писал он.

История назвала этот день «бунтом четырнадцати». Ушедшие из Академии художники объединились в Петербургскую артель художников. Продержалась она до 1871 года.

Ретушёр, который запоминал лица

Больше чем через десять лет Крамской написал Илье Репину про 9 ноября 1863 года: «Единственный хороший день в моей жизни, честно и хорошо прожитый! Это единственный день, о котором я вспоминаю с чистой и искренней радостью».

Дальше были «Христос в пустыне», «Неизвестная», «Неутешное горе» и больше семисот портретов. Лев Толстой, Иван Шишкин, Павел Третьяков, врач Сергей Боткин. Умер он 24 марта 1887 года прямо у мольберта, за работой над портретом доктора Карла Раухфуса.

А начиналось всё с хаты в три окна и вишни, на которой мальчик подражал флейте на гребёнке. С отца, которого не стало, когда Ване было двенадцать. С пятёрок по всем предметам, которые так и не довели до гимназии. С бочек, которые пятнадцатилетний подросток вытаскивал из воронежской реки вместо уроков. И с двух рублей пятидесяти копеек в месяц за чужие лица на тусклых снимках.

Лица заказчиков он тогда запоминал ради заработка, чтобы снимок вышел похожим. А много лет спустя сам говорил, что этой ретушёрской привычке и обязан своим умением схватить лицо. Тем самым умением, за которое его считают одним из лучших портретистов России.

ReadMe -  у нас все самое интересное.