Девочка пела кошке у окна 🐈, и её услышала горничная танцовщицы. В девять лет её взяли в королевский театр, а в двадцать знаменитый маэстро сказал: «У вас больше нет голоса»: Дженни Линд

Окно выходило на оживлённую улицу, которая поднималась к стокгольмской церкви Святого Якова. На подоконнике сидела маленькая девочка, а рядом с ней кошка с голубой ленточкой на шее. Девочка пела. Не училась, не репетировала, просто пела своей кошке, как поют дети, когда думают, что их никто не слышит.

Слышали многие. Прохожие замедляли шаг, задирали головы и не могли понять, откуда в окне сторожки такой голос.

Однажды под окном остановилась горничная. Она служила у Фредрики Лундберг, первой танцовщицы Королевской оперы. Дома она сказала хозяйке, что никогда в жизни не слышала ничего прекраснее, чем песенки этой девочки для кошки.

Девочку звали Йенни Линд. Мир потом запомнит её на английский лад, Дженни Линд. Пройдёт меньше двадцати лет, и её будет слушать Лондон во главе с королевой, а газеты назовут её «шведским соловьём». Но до этого ей предстояло потерять голос. Почти целиком.

Эту историю про кошку и окно она сама рассказала старшему сыну весной 1887 года, в Каннах, за несколько месяцев до смерти. Сын записал её с материнских слов.

Ребёнок, которого некуда было деть

Она родилась 6 октября 1820 года в стокгольмском приходе Клара. При крещении её назвали Юханна Мария. Родители в браке не состояли, и по тем временам это клеймо ложилось на ребёнка сразу.

Отец, бухгалтер Никлас Юнас Линд, был, по описанию шведских биографов, «добродушным гулякой». Хороший голос, любовь к весёлым застольям с песнями и никакой способности прокормить ни себя, ни других. Всё держалось на матери. Она была учительницей, уже побывала замужем, развелась с первым мужем из-за его измены и теперь держала у себя дома маленькую школу для девочек. Грудной младенец в такой жизни был, по сути, помехой.

Поэтому малышку почти сразу отдали чужим людям. Её взял к себе Карл Ферндаль, органист и псаломщик церкви в Эде под Соллентуной, примерно в двадцати четырёх километрах от Стокгольма. Там, в доме при сельской церкви, она прожила около трёх лет. Мать иногда навещала её. Потом с псаломщиком что-то не поделили, и в 1824 году девочку забрали обратно в город.

Биографы, которые позже писали о ней по её письмам и рассказам детей, считали, что эти деревенские годы остались в ней навсегда. Всю жизнь она любила полевые цветы больше садовых, различала птиц по голосам и не выносила городской толчеи.

В Стокгольме у неё появился человек, которого она потом всю жизнь вспоминала с нежностью: бабушка по матери, фру Тенгмарк. С матерью было трудно. Бабушка была добрее.

Именно бабушка первой поняла, что с ребёнком что-то необычное. Самое раннее воспоминание Йенни было такое. По улице каждый день проходили солдаты с горнами, и трёхлетняя девочка запомнила их сигнал. Однажды, решив, что дома никого нет, она подобралась к фортепиано старшей сводной сестры и одним пальцем подобрала эту фанфару.

Бабушка услышала из соседней комнаты и окликнула сестру по имени. Никто не ответил. Перепуганная Йенни забилась под фортепиано. Она была такая маленькая, что поместилась там целиком. Бабушка вошла, нашла её, вытащила и спросила:

— Детка, так это была ты?

Девочка в слезах призналась, как в преступлении. Бабушка долго и молча на неё смотрела. А когда вернулась мать, фру Тенгмарк сказала ей:

— Запомни мои слова: этот ребёнок тебе ещё поможет.

С тех пор соседей звали послушать, как играет трёхлетняя Йенни.

Легче жить от этого не стало. Когда из маленькой школы ушла последняя пансионерка, деньги кончились совсем. Мать решила пойти в гувернантки и откликнулась на объявление: бездетная пара хотела взять ребёнка на воспитание. Выяснилось, что эта пара живёт в Доме для вдов стокгольмских бюргеров, в том самом, где получила комнаты бабушка. Муж служил там смотрителем и занимал сторожку у ворот.

Так, около 1828 года, семилетнюю Йенни отдали в чужую семью во второй раз. Мать уехала гувернанткой в Линчёпинг. Девочка осталась у смотрителя, рядом с бабушкой, с кошкой и с окном на улицу.

Горничная под окном

Мадемуазель Лундберг не поленилась выяснить, чья это девочка. Мать как раз оказалась в Стокгольме, и танцовщица попросила привести к ней дочь. Йенни спела. Лундберг выслушала и сказала матери:

— Ребёнок гениален. Её нужно учить для сцены.

Мать и слышать об этом не хотела. В её кругу, среди потомственных горожан, театр считался делом сомнительным, и бабушка думала так же. Тогда Лундберг зашла с другой стороны:

— Ну так хотя бы учите её пению.

С этим мать согласилась и взяла рекомендательное письмо к Карлу Магнусу Крелиусу, учителю пения при Королевском театре.

У широкой лестницы оперного театра мать снова засомневалась. Остановилась, заколебалась. Всё, что она думала о театральной жизни, поднялось в ней разом. Но маленькая Йенни тянула её за руку вверх по ступеням, и они вошли.

Девочка спела Крелиусу что-то из оперы немецкого композитора Петера фон Винтера. Учитель заплакал. Он сразу повёл её к графу Пуке, директору Королевского театра, чтобы показать, какое сокровище нашёл. Первый вопрос графа был:

— Сколько ей лет?

— Девять, — ответил Крелиус.

— Девять! — возмутился граф. — Это вам не ясли! Это королевский театр!

И смотреть на неё не пожелал. Надо сказать, выглядела она тогда совсем не как будущая звезда. Много лет спустя, в письме для шведского биографического словаря, она описала себя в том возрасте без всякой жалости: маленькая, некрасивая, широконосая, застенчивая, неловкая, недоросшая девочка.

Крелиус не отступил.

— Если граф не хочет её слушать, — сказал он, — я буду учить её сам, бесплатно. И однажды она вас поразит!

Тогда граф Пуке всё-таки согласился послушать. Йенни запела, и теперь заплакал уже он. С этой минуты вопрос был решён: девочку приняли и взялись учить за казённый счёт.

Мать потом говорила дирекции, что «жертвует собственное дитя сцене». Но денег не было, и выбора, по сути, тоже. А Йенни через много лет написала про Крелиуса главное: он первым разглядел в ней дар и сказал ей всё, что потом сбылось.

Воспитанница королевского театра

В сентябре 1830 года девятилетняя Йенни поступила в театральную школу при Королевском театре. Она была там самой младшей, отсюда и графское ворчание про ясли.

Ждать дебюта пришлось недолго. 29 ноября 1830 года, уже десятилетней, она впервые вышла на сцену в детской роли. Скоро о ней заговорили газеты. Стокгольмская «Даглигт Аллеханда» писала, что маленькая Йенни Линд играет превосходно, «мы почти сказали бы, слишком хорошо», и что такая смелость у ребёнка перед публикой в 1200 человек идёт против обычного порядка природы.

В 1833 году дирекция заключила с матерью официальный договор. Девочке полагались за счёт театра еда, одежда, жильё и бесплатное обучение пению, декламации, танцу и всему, что нужно «образованной женщине». Карманных денег давали два риксдалера в месяц. Из них она должна была сама покупать иголки, нитки и тесьму для починки одежды. Отдельным пунктом договор обещал ей с июля 1835 года собственный комод и кровать с постельным бельём.

Жить её определили снова к матери, которой театр платил за содержание. И дома опять стало тяжело. Биографы, писавшие по семейным бумагам, прямо говорят о жёсткости и даже жестокости матери, которая оставила тень на всю жизнь дочери. Других воспитанниц из-под её надзора вскоре забрали и поселили в комнатах под крышей театра, у доброй мадемуазель Байяр. Йенни бегала к ним в гости и видела, как им там хорошо.

30 октября 1834 года четырнадцатилетняя девочка не выдержала и сама ушла из дома к мадемуазель Байяр. Дирекция её поддержала и разрешила остаться. Мать подала в суд. К делу подключился и отец, который до этого держался в стороне. Родители к тому времени поженились, и их права на дочь стали бесспорными. 23 июня 1836 года суд обязал театр вернуть Йенни родителям.

Ей было пятнадцать. Родной дом у неё снова был, а семьи, в которой хочется жить, так и не появилось.

Седьмое марта

Всё это время она работала на сцене без остановки: драмы, водевили, детские и мальчишеские роли, пение в концертах. К семнадцати годам за плечами у неё были годы на сцене и десятки ролей. Но настоящего голоса, того, за которым потом охотились импресарио всей Европы, ещё не было. Он звучал тонко и словно под вуалью. Держалась она на другом: так вживалась в роль, что зал забывал обо всём.

Весной 1838 года ей дали первую большую оперную партию, Агату в «Вольном стрелке» Вебера. Готовила её с ней мадам Эриксон, одна из лучших наставниц школы. Однажды, оставшись с учительницей наедине, Йенни решила выложиться полностью и спела сцену всей душой. В ответ была мёртвая тишина. «Неужели я такая бездарная и глупая?» — подумала девочка. А потом увидела, что по лицу учительницы текут слёзы. Мадам Эриксон смогла сказать только одно:

— Дитя моё, мне нечему тебя учить. Делай так, как велит тебе природа.

Дебют был назначен на 7 марта. Сам день дебюта был для неё мукой, но с первой же ноты страх исчез. Потом она много раз повторяла:

— Утром я встала одним существом, а спать легла другим. Я нашла свою силу!

Всю жизнь она отмечала 7 марта как второй день рождения и просила близких вспоминать её в этот день в молитвах.

Дальше всё пошло быстро. В январе 1840 года девятнадцатилетнюю Линд назначили придворной певицей, в том же году её избрали в Шведскую королевскую музыкальную академию. Дом композитора Адольфа Фредрика Линдблада, где она тогда жила, по словам историка Гейера, «осаждали её поклонники, а ими теперь была вся публика».

А платили ей скромно. За шестьдесят девять спектаклей 1840 года, как подсчитали биографы, она получила сверх положенных разовых выплат около 95 фунтов в год по тогдашнему курсу.

Девочка пела кошке у окна 🐈, и её услышала горничная танцовщицы. В девять лет её взяли в королевский театр, а в двадцать знаменитый маэстро сказал: «У вас больше нет голоса»: Дженни Линд

Голос, который стёрся

Сама она прекрасно понимала то, чего не замечала восторженная публика. Её хвалили, а она чувствовала, что поёт на ощупь. Настоящей постановки голоса у неё так и не было: трудные партии она осваивала как умела, по наитию. Высокие долгие ноты давались с видимым трудом, сложные украшения в «Норме» и «Лючии» приходилось упрощать. Она решила ехать в Париж, к лучшему учителю пения в Европе. А на это нужны были деньги.

Чтобы их заработать, она отправилась с концертами по провинции, и сопровождал её отец. Вернулась в Стокгольм в августе и без всякого отдыха снова вышла на сцену театра. За сезон с августа 1840-го по июнь 1841-го она спела «Лючию ди Ламмермур» двадцать три раза, «Роберта-дьявола» четырнадцать, «Вольного стрелка» девять, «Норму» семь, и ещё были концерты и другие партии.

Голос не выдержал. Появилась хроническая хрипота. Юный голос, который никогда не учили правильно дышать и правильно звучать, начал изнашиваться прямо на глазах. Биографы потом напишут, что в этот год она была в шаге от непоправимого.

19 июня 1841 года она спела «Норму» в последний раз перед отъездом. Это был её 447-й выход на сцену Королевского театра с того ноябрьского вечера, когда её, десятилетнюю, впервые выпустили к публике. Через два дня в церкви она дала прощальный концерт в свою пользу.

1 июля она села на пароход до Любека. Госпожа Линдблад записала: «Бедная девочка совсем поникла. Я и не думала, что ей будет так тяжело. Всю последнюю ночь она не спала, писала письма и время от времени приходила к нам в комнату поплакать».

Из Любека был Гавр, из Гавра дилижанс. В Париже двадцатилетнюю шведку никто не ждал.

«Мадемуазель, у вас больше нет голоса»

Учителя, к которому она ехала, звали Мануэль Гарсиа. Брат двух знаменитых певиц, Марии Малибран и Полины Виардо, он считался лучшим маэстро пения в Европе. Попасть к нему было непросто.

Первый раз он услышал её на приёме у герцогини Далматской, жены маршала Сульта, куда Йенни привезла рекомендательные письма из Стокгольма. Её попросили спеть. Она спела шведские песни, сама себе аккомпанируя, и спела неудачно. То ли от волнения, то ли от усталости. Гостей она не впечатлила. Гарсиа потом признавался одной даме, что в тот момент ей недоставало всего, что нужно для выступления перед искушённой публикой.

Через некоторое время она пришла к нему домой, на второй этаж большого дома на площади Орлеан, и попросила взять её в ученицы. Гарсиа заставил её пропеть гаммы, а потом попросил знаменитую сцену из «Лючии ди Ламмермур». Ту самую партию, которую она в Стокгольме спела больше двух десятков раз за один сезон.

И на ней голос сломался. Полностью.

Тогда маэстро и произнёс приговор:

— Учить вас бесполезно, мадемуазель. У вас больше нет голоса.

Биографы потом специально подчёркивали, как именно это прозвучало. Не «у вас нет голоса», а «у вас больше нет голоса». Голос у неё был. Его просто сорвали, и почти ничего от него не осталось.

Много лет спустя она рассказала Мендельсону, что такой муки, как в ту минуту, не испытывала больше никогда в жизни. Но она не ушла. Со слезами на глазах она спросила маэстро, что же ей теперь делать.

Гарсиа тронуло её отчаяние. Он велел ей дать голосу полный покой. Не петь ни одной ноты, говорить как можно меньше и только потом прийти снова, тогда он посмотрит, можно ли что-то спасти. В воспоминаниях, составленных по её письмам, срок назван в шесть недель, в других пересказах он доходит до трёх месяцев.

Для двадцатилетней певицы, которая с девяти лет жила сценой, это была пытка. Но сидеть сложа руки она не стала. Петь было нельзя, говорить нельзя, а читать и писать можно. И она села за грамматику. От тех недель остался шестьдесят один исписанный лист упражнений по итальянскому и ещё двадцать три по французскому: спряжения, исключения, роды существительных.

Нервы при этом были натянуты до предела. Больше всего её изводили уличные крики за окном. Торговец, который день за днём тянул «Фасоль, зелёная фасоль!», и бродячий стекольщик со своим «А вот стекольщик!». Много лет спустя она изображала эти крики дочери, и та записала их прямо нотами.

С самого начала

Когда срок вышел, Йенни снова пришла к Гарсиа. На этот раз он услышал, что покой сделал своё дело. Голос можно вернуть, сказал маэстро, если навсегда отказаться от прежней манеры, которая его чуть не погубила. И согласился заниматься с ней два раза в неделю.

Уроки начались в конце августа 1841 года. 10 сентября она написала подруге в Стокгольм: «У меня было уже пять уроков. Мне приходится начинать всё сначала. Петь гаммы вверх и вниз, медленно и очень осторожно, потом упражнять трель, ужасно медленно, и пытаться избавиться от хрипоты. И он очень строг насчёт дыхания». В том же письме она отметила, что урок стоит двадцать франков за час, и тут же добавила: «Но что это значит, если только он научит меня петь?»

Переучиваться было труднее, чем учиться с нуля. Но голос восстанавливался быстро, и скоро она уже занималась гаммами по многу часов в день. 7 марта 1842 года, в свой «второй день рождения», она написала: «Я от души радуюсь своему голосу. Он чистый, звучный, стал твёрже и гораздо подвижнее. Работы ещё очень много, но худшее позади. Гарсиа мною доволен».

Позже она сформулировала, чему её научил Париж, так: у Гарсиа она взяла «несколько важных вещей», а всё остальное добыла сама, неимоверным трудом. «Я пою не по чьей-то методе, — писала она, — а, насколько могу, по методе птиц».

Был в Париже и ещё один удар. Композитор Джакомо Мейербер, давний поклонник её таланта, устроил ей прослушивание в Парижской опере. Её не взяли. По словам биографа Фрэнсиса Роджерса, обиду она не забыла: став мировой звездой, неизменно отказывалась петь в Парижской опере.

Возвращение

В августе 1842 года она вернулась в Стокгольм. 10 октября вышла на сцену Королевского театра в «Норме», в той самой опере, которой прощалась с публикой полтора года назад.

Один певец, который выступал с ней и до Парижа, и после, потом описал, что услышал. До отъезда находились люди, сомневавшиеся, можно ли вообще развить этот «завуалированный, слабый» голос. Теперь она вернулась с сопрано огромной звучности и диапазона. Особенно поражало её умение развернуть долгую ноту из шёпота во всю силу и увести обратно в шёпот. По его словам, в этом ей не было равных.

Стокгольм сходил с ума. С октября 1842-го по июнь 1843 года она вышла на сцену сто шесть раз в тринадцати разных партиях.

Что было дальше

Дальше была уже другая жизнь. В 1843 году в Копенгагене в неё влюбился Ганс Христиан Андерсен. Взаимностью она не ответила, но дружба осталась, и считается, что именно она вдохновила его на сказку «Соловей». В декабре 1844 года она покорила Берлин в «Норме», потом Лейпциг, где ей дирижировал Мендельсон, потом Вену. 4 мая 1847 года она впервые спела в Лондоне, и в зале сидела королева Виктория. Королева потом не пропустила ни одного из шестнадцати её первых лондонских спектаклей.

В 1850 году её пригласил в Америку знаменитый шоумен Финеас Тейлор Барнум. Первый концерт прошёл 11 сентября в нью-йоркском Касл-Гардене. Для Барнума она дала 93 концерта, потом ездила по стране уже сама, а газеты придумали слово «линдомания». Заработанные деньги, больше 350 тысяч долларов, она отдала на благотворительность, прежде всего на бесплатные школы в родной Швеции. В 1852 году в Бостоне она вышла замуж за пианиста Отто Гольдшмидта, а умерла в Англии 2 ноября 1887 года.

Бабушка, выходит, была права. Этот ребёнок действительно помог, и не одной только матери.

А начиналось всё с окна сторожки в Доме для вдов. Девочка, которую дважды отдавали чужим людям, сидела на подоконнике и пела кошке с голубой ленточкой, пока внизу не остановилась горничная. Потом был граф, не желавший слушать «ясли», суд из-за неё между театром и матерью, сорванный голос и долгие недели молчания в Париже. Потом она скажет, что поёт по методе птиц. Первой её слушательницей, правда, была кошка.

ReadMe -  у нас все самое интересное.