Бумага с подписью директора
В начале 1860-х годов в Петербурге, в департаменте Министерства юстиции на Малой Садовой, служил молодой чиновник. Однажды ему дали отнести бумагу, которую только что подписал директор департамента. По дороге он с кем-то разговорился и, сам того не замечая, начал отрывать от документа уголки и жевать их.
Привычка была давняя. Театральные афиши, по словам брата, у него всегда оказывались наполовину обглоданы. Директорской бумаге досталось так, что её пришлось переписать заново и снова нести на подпись.
Эту историю записал младший брат чиновника, Модест. Ручаться за неё он не стал и привёл итальянскую поговорку: если это и неправда, то хорошо придумано. По его мнению, начальство легко прощает подчинённому плохо составленный доклад, но обгрызенную бумагу с начальственной подписью не простит никогда.
Чиновника звали Пётр Ильич Чайковский. Ему было чуть за двадцать, и он носил чин титулярного советника. Очень скоро после ухода со службы он, как вспоминал брат, уже толком не мог представить, чем там занимался.
Завод на Каме
Родился он 7 мая 1840 года (25 апреля по старому стилю) в посёлке при Воткинском заводе Вятской губернии, нынешнем Воткинске. Дальше даты идут так, как их писали в России того времени, по старому стилю. Отец, горный инженер Илья Петрович Чайковский, был начальником Камско-Воткинского железоделательного завода, большого по тем временам. Мать, Александра Андреевна, урождённая Ассиер, была намного моложе мужа. В их доме постоянно бывали гости: местное дворянство, молодёжь из столицы, приезжавшая на практику, инженеры из Англии.
Отец в юности играл на флейте, мать пела романсы. Но первым настоящим учителем музыки у сына оказался механический орган, оркестрина, которую Илья Петрович привёз из Петербурга. На её валиках были отрывки из опер Россини, Беллини, Доницетти и Моцарта. Сильнее всего мальчика пленяла ария Церлины из «Дон Жуана».
Через много лет, в 1878 году, Чайковский написал об этом сам: «Музыка „Дон-Жуана“ была первой музыкой, произведшей на меня потрясающее впечатление. Она возбудила во мне святой восторг, принёсший впоследствии плоды». И чуть дальше: «Тем, что я посвятил свою жизнь музыке, я обязан Моцарту».
Лет в пять Петя уже верно подбирал на фортепиано то, что слышал от оркестрины. Когда его от инструмента отгоняли, он продолжал перебирать пальцами по чему попало. Однажды он так увлёкся немым «бренчанием» по стеклу оконной рамы, что разбил его и сильно поранил руку.
Модест считал этот пустяковый на вид случай очень важным. Именно после него родители решили всерьёз заняться музыкальным развитием сына и пригласили учительницу. Её звали Марья Марковна Пальчикова. Она была из крепостных и, как сказано в биографии композитора, выучилась грамоте и музыке на медные деньги.
Мадемуазель Фанни
В ноябре 1844 года Александра Андреевна привезла из Петербурга гувернантку. Фанни Дюрбах было двадцать два года. Француженка из маленького Монбельяра, строгая протестантка, она одинаково хорошо знала французский и немецкий. На далёкий завод на Каме она ехала с тревогой, а встреча её ошеломила.
«Навстречу выбежала масса людей, начались восторженные объятия, поцелуи, и трудно было в этой кучке людей отличить родных от прислуги, — вспоминала она. — Г. Чайковский подошёл ко мне и без всяких фраз обнял и поцеловал, как дочь».
Учить Фанни должна была старшего сына Николая и племянницу хозяина Лидию. Пете было четыре с половиной, и его сочли слишком маленьким. Чуть ли не в первый же день мать уступила его слёзным мольбам и сама привела его в класс. С тех пор он занимался наравне со старшими и всерьёз обижался, если по малолетству его от чего-нибудь освобождали. Шести лет он уже свободно читал по-французски и по-немецки.
Сочинял он тоже по-французски. Сохранились его детские стихи, среди них стихотворение «Героиня Франции» о Жанне д’Арк, написанное в 1847 году. Рядом с подтянутым, ловким старшим братом он выглядел неряшливым и вихрастым. Но взрослые, по словам Модеста, втайне предпочитали именно его.
Фанни звала его Пьером. О его характере она потом сказала фразу, которую повторяют все биографы: «Впечатлительности его не было пределов, поэтому обходиться с ним надо было очень осторожно. Обидеть, задеть его мог каждый пустяк. Это был стеклянный ребёнок».
Музыку она старалась держать в рамках. Петю после урока всё время тянуло к фортепиано, а гувернантка настаивала, чтобы свободные часы дети проводили в беготне и играх. Однажды в доме весь вечер шли музыкальные развлечения с гостями. К ночи Фанни поднялась в детскую и нашла мальчика не спящим. Он плакал, глаза у него блестели.
— О, эта музыка, музыка! — повторял он, хотя в доме уже было тихо. — Избавьте меня от неё! Она у меня здесь, здесь, — и показывал на голову, — она не даёт мне покоя!
Много лет спустя Фанни напишет ему письмо про воткинские летние вечера: «Я особенно любила тихие мягкие вечера в конце лета… с балкона мы слушали нежные и грустные песни, только они одни нарушали тишину этих чудных ночей. Вы должны помнить их, никто из вас тогда не ложился спать. Если Вы запомнили эти мелодии, положите их на музыку».
Отъезд до рассвета
В феврале 1848 года Илья Петрович вышел в отставку с чином генерал-майора и пенсией. Осенью семья уезжала с завода в Москву. Старших детей собирались отдать в учебные заведения, младшим требовалась скорее няня, и место гувернантки упразднялось само собой. Фанни приняла место у помещиков Нератовых.
Чтобы обойтись без тяжёлой сцены прощания, её отъезд устроили рано утром, пока дети спали. С собой она увезла то, что потом называли «музеем Пьера»: клочки бумаги, его старые тетрадки, залитые чернилами черновики. Хранила она их почти полвека.
В ноябре того же года семья оказалась в Петербурге. Петю с Николаем отдали в пансион Шмеллинга, там начались серьёзные уроки музыки, и там же мальчики впервые попали в настоящий театр. Опера, балет и большой оркестр, по словам Модеста, одновременно восхитили мальчика и болезненно глубоко задели его впечатлительность. Зимой он тяжело переболел корью. А в начале 1849 года Чайковские снова уехали на Урал, в Алапаевск, где Илья Петрович получил место управляющего заводом.
Средняя Рогатка
Сначала Петра собирались отдать, как и старшего брата, в Горный корпус. Потом передумали и выбрали Императорское училище правоведения на Фонтанке, закрытое заведение, которое выпускало чиновников для судебного ведомства. Родители рассуждали по-своему здраво. Музыкант в тогдашней России, если он не был богатым аристократом, мог стать разве что учителем или оркестрантом императорских театров, а это считалось самой нижней ступенькой общества.
В начале августа 1850 года мать привезла десятилетнего сына в Петербург. Принимали в училище с двенадцати, поэтому Пете предстояло два года провести в приготовительном классе. Вступительный экзамен он сдал одним из первых. 22 августа мать повела его в театр на «Жизнь за царя» Глинки. Так он впервые услышал русскую оперу с большим оркестром, хором и солистами.
В середине октября Александре Андреевне пора было возвращаться. Провожали её на Средней Рогатке, на московской дороге, где по обычаю тех лет прощались с уезжающими. Пока ехали туда, Петя тихонько плакал, но держался. На месте он потерял всякое самообладание. Прижался к матери и не мог от неё оторваться. Ни ласки, ни уговоры, ни обещания скорой встречи не действовали.
Мальчика пришлось отрывать силой. Мать с дочерьми села в экипаж, лошади тронули. И тогда он собрал последние силы, вырвался из рук взрослых и с отчаянным криком бросился бежать за тарантасом. Он пытался схватиться за подножку, за крылья, за что попало, словно мог его остановить.
Этот день сам Чайковский называл одним из самых ужасных в своей жизни. Модест писал, что брат никогда не мог говорить о нём без содрогания, хотя потом пережил вещи куда тяжелее.
Письма из Петербурга в «противную Алапаиху», как он называл далёкий заводской посёлок, полны тоски. Он уговаривал мать приехать, расписывал ей шутливый маршрут через Екатеринбург, Казань, Нижний и Москву: «…а тут мы вас расцелуем так, что вы и не поедете больше в противную Алапаиху». За весь 1851 год к нему выбрался только отец, недели на три.
Правовед
В мае 1852 года вся семья перебралась в Петербург, а Пётр сдал экзамены в настоящий класс училища. Впереди было семь лет курса. Учился он ровно, ни разу за всё время не был наказан розгами и не сидел в карцере. Одноклассник Фёдор Маслов потом говорил, что Чайковский «был любимцем не только товарищей, но и начальства». В 1853 году в класс пришёл юный поэт Алексей Апухтин, и они подружились на всю жизнь.
Музыка в училище была делом второстепенным. Чайковский пел в хоре, брал уроки фортепиано у Франца Беккера, фортепианного мастера, который изредка наведывался в училище (пользы от них, как считают биографы, не было никакой), и импровизировал на фисгармонии на темы, которые товарищи только что пели на спевке. Одноклассник Владимир Герард вспоминал, что ребят это забавляло, но великого будущего ему никто не пророчил.
Сам он однажды проговорился. Шёл с товарищем по спальне младшего курса и вдруг сказал, что из него выйдет знаменитый композитор. И тут же испугался собственных слов. Но товарищ не поднял его на смех, а поддержал, и этого Пётр Ильич не забыл.
Летом 1854 года мать заболела холерой. Врачи надеялись до последнего, но 13 июня Александры Андреевны не стало. Петру было четырнадцать. За гробом шли шестеро детей. В день похорон холерой заболел и отец, был при смерти, но выжил. Старших мальчиков он вернул в классы, чтобы учёба хоть как-то заняла их. По словам Модеста, уже зрелым человеком брат не мог без слёз говорить о матери, и близкие старались не заводить о ней речь.
«Ответил отрицательно»
В 1855 году Илья Петрович нанял сыну хорошего учителя, немецкого пианиста Рудольфа Кюндингера. Уроки шли раз в неделю, по воскресеньям. «Он был первым, кто стал брать меня с собой на концерты», — вспоминал Чайковский.
Много лет спустя Кюндингер честно признался Модесту, что способности у ученика были выдающиеся: «поразительная тонкость слуха, память, отличная рука, но всё это не давало повода предвидеть в нём не только композитора, но даже блестящего исполнителя». Удивляли его разве что импровизации и гармоническое чутьё. А когда отец спросил напрямую, стоит ли сыну посвятить себя музыке, учитель, по его словам, ответил отрицательно.
Отчасти, признавал он, дело было в отчаянном положении музыкантов в тогдашней России. «Если бы я мог предвидеть, кто выйдет из тогдашнего правоведа, я бы вёл дневник хода наших уроков с ним», — сокрушался он потом.
Весной 1858 года уроки кончились сами собой. Илья Петрович вложился в сомнительное предприятие и потерял всё состояние. В память о прежних заслугах ему дали место директора Технологического института с казённой квартирой. Платить учителю музыки стало нечем.

Титулярный советник
13 мая 1859 года Чайковский окончил училище, а ещё через полмесяца получил аттестат и чин титулярного советника. Ему было девятнадцать. Отметки вышли хорошие: «отлично» по гражданскому, уголовному и римскому праву, по судебной медицине, русской и французской словесности. Только математика, физика и естественная история удостоились простого «хорошо».
Сразу после выпуска его определили в первое отделение департамента Министерства юстиции. Вёл он там в основном крестьянские дела. Через полгода стал младшим помощником столоначальника, вскоре старшим, и на этом его служебный путь остановился.
Жалованья выходило рублей пятьдесят в месяц. Жильё, стол и одежду давал отец, так что деньги уходили на радости жизни. А радостей у молодого правоведа хватало: вечеринки, танцы, холостые ужины, итальянская опера. Друг семьи, неаполитанец Луиджи Пиччоли, модный учитель пения с крашеными волосами, годившийся ему в деды, приохотил его к Россини и Верди. Позже Чайковский со смехом вспоминал, как страдал оттого, что не может сделаться «вполне светским человеком».
Летом 1861 года сбылась его давняя мечта о загранице. Знакомый отца, инженер Писарев, взял его в деловую поездку по Европе. «Я буду что-то вроде секретаря, переводчика», — радовался Пётр в письме сестре. За три месяца он повидал Берлин, Гамбург, Брюссель, Антверпен, Остенде, Лондон и Париж.
Из департаментской жизни в памяти у него потом остались два-три лица. Особенно один мелкий чиновник, ещё мельче его самого, в глазах которого чувствовалось что-то особенное. Фамилия его была Волков. Через двадцать пять лет Чайковский встретил бывшего сослуживца снова и узнал в нём знаменитого пейзажиста Ефима Волкова.
«Ещё не поздно сделаться артистом»
Музыкальный багаж правоведа к концу 1860 года Модест описывал без жалости. Пётр бегло и мило играл несколько эффектных пьес, а как композитор числился автором одного романса. В теории он был, по выражению брата, «круглый невежда».
Мысль совместить службу с серьёзной музыкой подал отец. Весной 1861 года Пётр пересказывал сестре Александре, вышедшей замуж и уехавшей из Петербурга, домашний разговор: «За ужином говорили про мой музыкальный талант. Папаша уверяет, что мне ещё не поздно сделаться артистом. Хорошо бы, если так!» И тут же сам себе возражал: «Но дело в том, что если во мне есть талант, то, наверно, его развивать уже невозможно. Из меня сделали чиновника, и то плохого».
Осенью 1861 года двадцатиоднолетний чиновник записался в музыкальные классы Русского музыкального общества, которые проходили в Михайловском дворце. Теорию там вёл Николай Заремба, сам когда-то окончивший юридический факультет. В приписке к одному из писем сестре Пётр сообщал: «Я начал заниматься генерал-басом, и дело идёт чрезвычайно успешно. Кто знает, может быть, ты года через три будешь слушать мои оперы и петь мои арии».
Летом 1862 года в департаменте освободилось место столоначальника. Пётр имел на него все права и впервые взялся за службу всерьёз: на дачу ездил только по праздникам, а по будням сидел на Малой Садовой и писал доклады по ночам. Место отдали другому. Модест считал, что эта обида оборвала последние нити, которые ещё держали брата в чиновниках.
В сентябре 1862 года классы превратились в Петербургскую консерваторию, первую в России, и Чайковский стал одним из первых её студентов по классу композиции. Сестре он написал: «Не подумай, что я воображаю сделаться великим артистом, я просто хочу только делать то, к чему меня влечёт призвание. Буду ли я знаменитый композитор или бедный учитель, но совесть моя будет покойна». И добавил осторожно: службу он не бросит, пока не убедится, что он «артист, а не чиновник».
Разговор в санях
Далеко не все родные его одобряли. В конце 1862 года Пётр ехал на извозчике со старшим братом Николаем, и тот решил воспользоваться случаем. Он долго отговаривал брата бросать службу и под конец сказал прямо: таланта Глинки в нём нет, а значит, его ждёт жалкая жизнь музыканта средней руки.
Пётр ничего не ответил. Братья доехали молча. А когда пришло время расходиться, он вышел из саней, как-то особенно посмотрел на Николая и сказал:
— С Глинкой мне, может быть, не сравняться, но увидишь, что ты будешь гордиться родством со мной.
Николай Ильич, по словам Модеста, на всю жизнь запомнил и голос брата, и этот взгляд.
Без жалованья
Весной 1863 года двадцатидвухлетний Чайковский решился окончательно. 15 апреля он объяснял сестре, почему уходит: «Добросовестно служить при моих занятиях музыкою невозможно; получать даром жалованье целую жизнь нельзя, да и не позволят, следовательно, остаётся одно: оставить службу». Он отказался от штатного места и жалованья, а формально числиться в министерстве продолжал ещё несколько лет.
Денег у отца к тому времени почти не осталось. Из пенсии в две тысячи рублей в год Илья Петрович содержал себя и младших близнецов и понемногу выплачивал долги. Сыну он мог дать только кров и стол. На всё остальное Пётр зарабатывал сам, уроками фортепиано и теории. Ученики жили в разных концах города, самая дальняя ученица на Выборгской стороне, а вместе уроки приносили не больше пятидесяти рублей в месяц.
Светские вечера и модный гардероб он бросил так же спокойно, как службу. Недавний щёголь ходил теперь в поношенном платье, и прежние приятели, к их чести, не отвернулись и от такого.
О том, как принял всё это отец, Чайковский много лет спустя писал с нежностью: «Не могу без умиления вспоминать о том, как мой отец отнёсся к моему бегству из Министерства юстиции в консерваторию. Хотя ему было больно, что я не исполнил тех надежд, которые он возлагал на мою служебную карьеру… но никогда, ни единым словом не дал мне почувствовать, что недоволен мной». И добавлял: «Каково бы мне было, если б судьба мне дала в отцы тиранического самодура, какими она наделила многих музыкантов».
Головомойка за чужую увертюру
В консерватории контрапункт и форму у него вёл Заремба, а сочинение и инструментовку сам основатель консерватории Антон Рубинштейн, знаменитый пианист и человек вспыльчивый. Каждую весну ученики композиторского класса получали обширную работу на лето. Летом 1864 года Чайковскому досталась большая увертюра.
Чайковский выбрал любимую пьесу, «Грозу» Островского, и взял для неё, по словам однокурсника и друга Германа Лароша, «самый что ни на есть еретический» оркестр: с большой тубой, английским рожком, арфой, большим барабаном и тарелками. Партитуру он почему-то не принёс сам, а отправил по почте Ларошу с просьбой передать Рубинштейну.
Через несколько дней Рубинштейн вызвал к себе Лароша. «Никогда в жизни не получал я такой головомойки за собственные проступки, какую здесь… мне довелось выслушать за чужой», — вспоминал Ларош. Рубинштейн начал словами «если бы вы осмелились мне принести такую вещь своей работы…» и разнёс его на все корки. На настоящего автора гнева уже не хватило. Когда Чайковский через несколько дней пришёл за приговором, его встретили почти ласково.
30 августа 1865 года в Павловске оркестр под управлением Иоганна Штрауса сыграл его «Характерные танцы». Это было первое публичное исполнение музыки Чайковского.
«Совсем слаб»
Выпускной работой стала кантата «К радости» на оду Шиллера. Её исполнили 29 декабря 1865 года. Автора в зале не было: перед исполнением полагался публичный экзамен по теории музыки, и отвечать перед публикой он не пожелал. Рубинштейн был сильно недоволен, и речь даже шла о том, чтобы задержать упрямцу диплом. Обошлось. Чайковский окончил курс с большой серебряной медалью, высшей наградой тех лет, и получил звание свободного художника.
Саму кантату приняли холодно. Рубинштейн, читая партитуру, поморщился. Композитор Александр Серов сказал, что «ожидал большего». А 24 марта 1866 года молодой критик Цезарь Кюи написал в «Санкт-Петербургских ведомостях»: «Консерваторский композитор г. Чайковский — совсем слаб… если бы у него было дарование, то оно хоть где-нибудь прорвало консерваторские оковы».
Восхищался один Ларош, тот самый, что получил чужую головомойку. 11 января 1866 года он писал другу в Москву: «Я вижу в вас самую великую или, лучше сказать, единственную надежду нашей музыкальной будущности… Ваши творения начнутся, может быть, только через пять лет».
Шесть рубашек
Тем временем брат Антона, Николай Рубинштейн, открывал в Москве музыкальные классы, будущую Московскую консерваторию, и искал преподавателей. По совету Антона он позвал Чайковского вести теорию музыки и гармонию. Жалованье положили пятьдесят рублей в месяц. Но само приглашение для недавнего чиновника значило больше денег.
5 января 1866 года двадцатипятилетний Чайковский уехал в Москву. Остановился было в гостинице, но Николай Рубинштейн так настойчиво звал его к себе, что пришлось переехать в его квартиру на Моховой. Вскоре он писал братьям: «Этот последний ухаживает за мной, как нянька… Сегодня он подарил мне насильно шесть рубашек, совершенно новых (не говорите этого Давыдовым и никому), а завтра хочет насильно везти к своему портному заказывать платье». На один из первых московских вечеров Чайковский отправился в чужом фраке, тоже рубинштейновском.
Ларош даже поскромничал со сроками. Не прошло и четырёх лет, как появилась увертюра-фантазия «Ромео и Джульетта», потом Первый фортепианный концерт, «Лебединое озеро», «Евгений Онегин», «Спящая красавица», «Щелкунчик».
Сорок четыре года спустя
На рубеже 1892 и 1893 годов, уже знаменитым на весь мир, Чайковский приехал в маленький Монбельяр. Там жила семидесятилетняя Фанни Дюрбах. Она долго не решалась напомнить о себе: боялась, как рассказывал Модест, что не узнает в нём «своего маленького любимца».
Брату Модесту он написал сразу после встречи: «Fanny не сделала при приходе моём никаких сцен, не плакала, не удивлялась моей перемене, а просто, точно будто мы только что расстались». Она показала ему его старые тетради и сочинения, прочла вслух письма его матери, родных и его собственные детские письма. «В оба дня, перебирая старые воспоминания и читая письма, мы оба постоянно удерживались от слёз». Ему казалось, что его на два дня перенесли в сороковые годы.
Мальчик, разбивший рукой оконное стекло. «Стеклянный ребёнок», бежавший за маминым тарантасом по московской дороге. Правовед, которому учитель не прочил никакой музыкальной карьеры. Титулярный советник, обгрызавший театральные афиши и, по семейной легенде, бумагу с подписью директора. Студент, о котором столичная газета написала «совсем слаб». Всё это был один человек, и Фанни хранила его тетрадки почти пятьдесят лет.






