Автобусный круг в Сосновце — это асфальтовый пятак метров сорока в поперечнике, обнесённый бордюром, который каждую весну красят белым, а к августу его снова сбивают колёсами.
С одной стороны глухая кирпичная стена бывшей проходной механического завода, с окошком вахты, заложенным в два кирпича. С другой — павильон остановки, ржавый по нижней кромке. Между ними киоск, где торгуют семечками, зажигалками и лотерейными билетами.
И столб.
Бетонный, серый, с подтёками, с отжившей своё жестяной коробкой распределительного щитка на уровне груди. На высоте четырёх с половиной метров к нему на двух хомутах прикручен чугунный кронштейн, а на кронштейне висят часы.
Двусторонние. Корпус чугунный, литой, покрашенный синим, и краска эта облупилась до серого металла пятнами величиной с ладонь. Циферблаты белые, эмалевые, полметра в поперечнике. Стрелки чёрные, широкие, с прорезью посередине, чтобы не парусили на ветру.
Часы идут.
Идут они не совсем точно. Внутри стоит синхронный двигатель, а синхронный двигатель живёт по частоте сети, и сеть за полгода уводит стрелки минут на восемь, иногда на девять. Бывает, что и на четыре. Это зависит от зимы, от нагрузки, от того, что происходит на подстанции в другом конце города, и предсказать это заранее нельзя.
Поэтому дважды в год к столбу приходит человек со стремянкой.
Он приходит в конце марта и в конце октября. Всегда в будний день, всегда около десяти утра, когда круг пустой: утренняя смена уехала, дневная ещё не собралась. Стремянку он привозит на садовой тележке, на двух колёсах от детской коляски, и от дома до круга ему идти четыреста метров.
Зовут его Анатолий Степанович Ковшов. Ему семьдесят четыре.
Он ставит стремянку, упирает её в столб, проверяет ногой нижнюю ступень, поднимается на пятую и открывает щиток ключом с квадратным сечением, каких больше не делают. Из щитка он вынимает жестяную коробку из-под леденцов, с оленем на крышке, и кладёт её на верхнюю площадку стремянки. В коробке отвёртка, кусок замши и клеёнчатая тетрадь.
Потом он отводит стрелки.
Точное время он берёт не по телефону. Телефон у него кнопочный, и время там, по его словам, «чужое, откуда-то из воздуха». Утром перед выходом Ковшов включает на кухне радиоточку, дожидается шести коротких сигналов и по последнему ставит собственные наручные часы, купленные в две тысячи первом. Уже по ним, на стремянке, он подводит большие. Погрешность на этой цепочке набегает секунд в пять, и его это устраивает.
Зимой у него работы больше. При минус двадцати пяти масло в редукторе густеет, и стрелки начинают подтормаживать на цифре, которой на этом циферблате нет: на месте, где у обычных часов стоит восьмёрка. Чтобы этого не было, Ковшов в ноябре вешает в щиток лампочку на сорок ватт, обычную, накаливания, и она греет коробку изнутри всю зиму за счёт линии освещения, которую отключили не полностью. В феврале две тысячи двенадцатого, когда линию всё-таки обесточили на одиннадцать дней, он носил к столбу грелку, завёрнутую в вафельное полотенце, и менял её через каждые четыре часа.
Масло он покупает часовое, МЦ-три, в райцентре, в магазине радиодеталей у автовокзала. Флакон стоит недорого и хватает надолго. Чеки он не собирает.
Денег ему за это не платят.
Никто, никогда, ни рубля. Часы списаны с баланса города актом от две тысячи четвёртого года, вместе с прочим имуществом закрытого завода. В акте они идут строкой «часы уличные, неисправные, к дальнейшему использованию непригодны». Фонарь, который висит на том же столбе на полметра выше, не горит с две тысячи тринадцатого.
Дважды Ковшов пробовал оформить всё по-человечески. В две тысячи пятом ходил в ЖЭК, в две тысячи девятом — в администрацию. Оба раза его выслушали внимательно, оба раза сказали, что вопрос не их, и оба раза он ушёл, ничего не добившись, и в тот же вечер пошёл и подвёл стрелки.
В городе про часы знают все и не знает никто.
Версий за тридцать лет сложилось две, и обе неправильные.
Первая: Ковшов их обслуживает по договору, тихо, за какие-то деньги, потому что бесплатно так не бывает. Эту версию держат в основном мужчины. Она удобная, она всё объясняет и ни к чему не обязывает.
Вторая ходит по рынку и по очереди в поликлинике: часы — память о жене. Женщины произносят её с той особой интонацией, с какой говорят про чужое горе, в котором приятно поучаствовать. Тамара Ильинична Ковшова, законная жена Анатолия Степановича, жива, ей семьдесят один, она сорок лет проработала в заводской столовой и до сих пор сама носит домой картошку с рынка.
Про эту версию Тамаре Ильиничне рассказали в очереди к терапевту. Она не стала поправлять.
Есть и третья, детская, но она держится всего год-другой и потом забывается. Пятиклассники из школы за путями уверены, что часы заговорённые: кто посмотрит на них ровно в момент, когда минутная перескакивает, тот весь день будет опаздывать. Проверить это невозможно, и поэтому версия неубиваемая.
Сам Ковшов на вопросы отвечает одинаково, не поднимая головы:
— Идут и идут.
Он не ворчливый старик из кино и не добрый дедушка. Он сухой, среднего роста, с прямой спиной, в тёмно-синей рабочей куртке с прожжённым на груди пятнышком от паяльника. Наладчик контрольно-измерительных приборов шестого разряда, тридцать один год на заводе, из них последние шесть — на участке, который потом закрыли первым.
Разговаривает он коротко. Здоровается со всеми, но по имени называет немногих.
Тамара Ильинична на круг не ходит.
Не то чтобы запрещала себе, а просто не ходит. В магазин она сворачивает через дворы, хотя так на две минуты дольше. Один раз, лет десять назад, они из-за этого поругались по-настоящему, с хлопаньем двери.
— Толя, ты их для себя чинишь, — сказала она тогда. — Не для него. Для себя.
— Может, и для себя, — ответил он.
Больше этот разговор в доме не заводили.
Комнату она не сохраняла. Через четыре года после того сентября она отдала в церковь Костины куртки и свитера, оставила две фотографии и грамоту за третье место в районных соревнованиях по лыжам, а на его место поставила швейную машинку и гладильную доску. Ковшов ей тогда ничего не сказал. Он вообще редко что говорит про это в доме: всё, что у него на эту тему есть, он унёс на круг и повесил на столб.
В июне на участок городских электросетей пришёл новый начальник.
Игорь Леонидович Ватагин, тридцать восемь лет, до этого мастер на сетях в областном центре. Приехал с женой и двумя детьми, в служебную квартиру на Строителей. Принял хозяйство, в котором из двенадцати опор по улице Заводской восемь стояли с трещинами, а документации на половину линии не было вообще.
Злодеем он не был, и это важно.
Программа замены опор пришла сверху, с деньгами и со сроками, и в неё попали все двенадцать, включая тот самый столб у проходной. Столб действительно был плохой: продольная трещина от основания до полутора метров, отклонение от вертикали, которое видно даже без прибора, если встать у киоска и посмотреть вдоль стены. Ватагин на такое смотрел не как житель, а как человек, который подписывает бумаги.
Часы в его бумагах не значились никак. Постороннее оборудование на опоре, установленное неизвестно кем, неизвестно когда, без согласования, без проекта, без акта.
Двадцатого августа он вызвал Ковшова к себе в контору.
— Анатолий Степанович, — сказал Ватагин, разложив на столе схему линии. — Опору будем менять. Она аварийная, я вам её показал в натуре, вы сами всё видите. Всё, что на ней висит постороннее, снимается. Мне нужно от вас письменно: кто устанавливал, когда, на каком основании.
— Я устанавливал, — сказал Ковшов. — Точнее, не устанавливал. Они там висели, когда я в цех устроился. Я их только чинил.
— Кому они принадлежат?
— Никому.
— Так не бывает, — сказал Ватагин.
— Бывает, — сказал Ковшов.
Ватагин потом честно рассказывал, что в тот момент разозлился. Не на старика, а на ситуацию: у него горели сроки по программе, в бригаде из четырёх человек двое были в отпуске, автовышку давали на два дня и не раньше вторника, а тут приходит пенсионер и объясняет, что вещь ничья.
— Анатолий Степанович, — сказал он. — Я вам по-человечески. Часы мы вам отдадим, снимем аккуратно, хоть домой везите. Но на новой опоре их не будет. Мне их некуда вписать, понимаете? Нет такой строчки.
— Понимаю, — сказал Ковшов.
— Так что, договорились?
Ковшов встал, поправил кепку и вышел, ничего не ответив.
Вышку дали на вторник, на двадцать шестое августа, на восемь утра.

В без четверти восемь Ватагин подъехал к кругу и увидел, что стремянка уже стоит у столба, а Ковшов стоит на пятой ступени, открыв щиток, и отводит минутную стрелку.
Было двадцать шестое августа, а подводить полагалось в конце октября. Ковшов подвёл на две с половиной минуты вперёд и запер щиток.
Потом спустился, сложил стремянку и отошёл к бордюру.
— Я мешать не буду, — сказал он. — Только у меня к вам просьба одна.
— Слушаю, — сказал Ватагин.
— Дайте до половины седьмого вечера.
Бригадир вышки, услышав это, посмотрел на часы на своей руке и присвистнул. Ватагин молчал секунд пять.
— Зачем? — спросил он.
— Приезжайте в двадцать пять минут седьмого, — сказал Ковшов. — Постойте тут двадцать минут. Я вам ничего говорить не буду. Посмотрите сами, а потом решайте.
Ватагин согласился.
Он потом объяснял это просто: у него на этот день оставалось ещё два объекта на улице Кирова, вышка всё равно нужна была там, а старик не кричал, не хватался за столб и не звал телевидение из области. Человек попросил десять часов. Десять часов у Ватагина были.
В восемнадцать двадцать пять он поставил машину у киоска.
Круг в это время выглядит не так, как утром. С половины шестого начинают идти люди с молокозавода, который работает за путями и держит в городе почти двести рабочих мест. Без двадцати шесть подъезжает четвёрка, единственный маршрут, соединяющий круг с новым районом. В шесть из музыкальной школы выходят дети.
Ватагин стоял у капота и смотрел.
Женщина в белой косынке, выйдя из-за угла проходной, на ходу подняла глаза на циферблат и сбавила шаг. За ней двое парней в рабочих штанах. За ними старик с сумкой на колёсиках, который посмотрел на часы, потом на пустую дорогу, потом снова на часы.
Потом подошла четвёрка, из неё вышли одиннадцать человек, и восемь из них, поворачивая к переходу, подняли головы.
Ватагин достал блокнот и начал считать.
За двадцать минут через круг прошёл шестьдесят один человек. Сорок четыре посмотрели на часы. Никто из них не достал телефон.
Одна женщина всё-таки достала. Посмотрела в экран, потом подняла глаза на циферблат, потом снова в экран, будто сверяла, кто из двоих врёт, и пошла к переходу.
Позже Ватагину объяснили и то, чего он в тот вечер не понял. На молокозаводе смена начинается в двадцать три, и женщины, которые идут на неё пешком через пути, зимой выходят из дома в темноте, без сумок и без карманов, в которые можно было бы сунуть телефон: руки заняты, на плече только термос. Круг для них — единственная точка на всём пути, где видно время.
В восемнадцать сорок пять кондуктор четвёрки, Люба Сотникова, вышла покурить на ступеньку, глянула вверх и крикнула водителю в открытую дверь:
— Равиль, сорок пять! Стоим ещё три!
Ватагин закрыл блокнот.
Ковшов всё это время сидел на бордюре у киоска, положив руки на колени.
— Пойдёмте, — сказал он, когда круг опустел. — Раз уж стоите.
Он подвёл Ватагина к столбу, поднялся по стремянке, открыл щиток и достал оттуда жестяную коробку с оленем. Спустился. Сел обратно на бордюр и открыл крышку.
В коробке лежала клеёнчатая тетрадь в клетку, тонкая, с обтрёпанными углами. На первой странице сверху стояла дата: 17.09.1996.
Дальше шли столбцы. Дата, поправка, погода. Почерк крупный, круглый, наклонный, одинаковый на всех страницах, только к последним годам буквы стали крупнее.
Под тетрадью, на дне коробки, лежала открытка.
Чтобы понять, что это была за открытка, придётся вернуться в сентябрь девяносто шестого года.
Косте Ковшову было семнадцать. Крупный, лобастый, молчаливый, в отца. Учился в СПТУ-четырнадцать на электромонтажника, первый курс закончил кое-как, а в сентябре второго объявил дома, что бросает.
В городе тогда закрывался завод. Не сразу, а так, как это обычно бывает: сначала задержка зарплаты на месяц, потом на три, потом цеха один за другим переходят на четырёхдневку, потом сокращения. Отец сидел без денег с апреля.
Костя собирался уехать в областной центр, к однокласснику, который устроился там на стройку и звал с собой. Работа была подённая, жильё — комната на четверых.
Разговор был в субботу, четырнадцатого сентября, в кухне, и слышала его вся лестничная площадка.
Отец сказал, что из этого дома в семнадцать лет не уезжают на стройку, что диплом надо получить любой, хоть плохой, и что он в свои семнадцать не выбирал, а шёл, куда сказали.
Костя сказал, что ему в этом городе нечего ждать.
А потом Анатолий Степанович сказал фразу, которую говорили в тысячах кухонь и которая почти всегда ничего не значит.
— Уйдёшь — назад не приходи.
Костя собрал спортивную сумку минут за десять: двое джинсов, свитер, кроссовки, паспорт, тетрадка с телефоном одноклассника. Куртку он надел новую, синюю, которую ему купили в августе на вырост, и она была ему велика в плечах.
Костя ушёл в шесть вечера. Автобус на областной центр отправлялся с круга в девятнадцать ноль четыре, последний за день.
Тамара Ильинична тогда была на смене в столовой, до восьми.
Ковшов просидел в кухне минут двадцать. Потом полез в шкаф, в коробку из-под обуви, и достал оттуда шестьсот тысяч рублей — почти всю зарплату, которую на заводе выдали в августе за июнь.
Он вышел из дома и пошёл к кругу.
Идти четыреста метров. По дороге он поднял голову на часы, потому что на руке у него часов не было с восемьдесят девятого, когда сломался ремешок.
Часы показывали восемнадцать двадцать пять.
Ковшов постоял, подумал и решил, что времени полно. Он вернулся домой, потому что деньги, сунутые в карман куртки на ходу, выглядели бы как подачка, а он хотел отдать их нормально: пересчитать, положить в конверт, написать сверху адрес общежития, чтобы было куда писать.
Конверт он искал минут десять.
На круг он пришёл в девятнадцать одиннадцать.
Пятак был пустой. Только киоскёрша закрывала ставню и сказала ему, что автобус ушёл минут семь назад и что парень с сумкой в него садился.
В тот день часы встали в восемнадцать двадцать пять, потому что в двигателе пробило пусковой конденсатор. Стрелки простояли на этой минуте трое суток, и за трое суток ни один человек в городе этого не заметил и никуда не сообщил.
На четвёртый день Ковшов принёс стремянку.
Стремянка тогда была не эта, а деревянная, тяжёлая, из заводского инструментального цеха, и он тащил её на плече, потому что тележку купил только в две тысячи пятнадцатом, когда стало тяжело.
Он снял корпус, вынул двигатель, перепаял конденсатор, прочистил редуктор и поставил всё обратно. На это ушло два вечера. Семнадцатого сентября он завёл клеёнчатую тетрадь и записал первую строку.
Дальше было то, что бывает.
В милицию заявление приняли, ориентировку составили, но семнадцать лет — это почти взрослый, ушёл добровольно, при свидетелях, после ссоры с отцом. Искали без большого рвения. Одноклассник, к которому Костя собирался, сказал, что тот до него не доехал.
В марте девяносто седьмого пришла открытка.
Обычная, с видом на набережную. Штемпель — Новокузнецк. На обороте четыре слова: «Устроился. Живу нормально. Костя». Обратного адреса не было.
Они ездили туда дважды, в апреле девяносто седьмого и летом двухтысячного. Обошли общежития, стройуправления, два рынка, отделение милиции. В двухтысячном Тамара Ильинична неделю сидела в справочном бюро и переписывала однофамильцев. Ковшовых по городу оказалось сорок с лишним.
Больше открыток не приходило.
В две тысячи седьмом Ковшов купил компьютер и полгода учился искать людей. Потом бросил.
А часы он с того сентября не дал остановить ни разу.
Тридцать лет. Две подводки в год, шестьдесят строк в тетради, четыре замены двигателя, один новый кронштейн, сваренный в гараже у соседа, три ремонта стрелочного механизма и одиннадцать дней с грелкой в феврале двенадцатого года.
Причину он назвал Ватагину на бордюре у киоска, в половине седьмого вечера, глядя не на него, а на пустой круг.
— Он с этого места уезжал, — сказал Ковшов. — Если человек вернётся, пусть тут будет то же самое. Стена, павильон, часы. Чтобы узнал.
Ватагин спросил, зачем ему, чтобы часы шли правильно. Ведь если бы дело было только в памяти, хватило бы и того, что они просто висят.
Ковшов ответил не сразу.
— Я один раз им поверил, — сказал он. — Стояли, а я поверил. Больше на этом кругу никто вставшим стрелкам не поверит.
Ватагин в тот вечер ничего ему не пообещал. Сел в машину и уехал.
На следующее утро он собрал бригаду и пересказал всё как есть, ничего не приукрашивая. Бригадир вышки Николай Дёмин, мужик пятидесяти лет, выслушал, покрутил в пальцах карандаш и сказал, что его тёща ходит мимо этого круга в поликлинику двадцать лет и всю дорогу ругает дурацкие часы, которые вечно спешат на полминуты. Про то, что часы вообще кто-то подводит, Дёмин узнал в тот день впервые, хотя прожил в Сосновце всю жизнь.
Через неделю на участке появилось решение, которое придумал не он один, а вместе с мастером и с бригадиром вышки, потому что в одиночку такие вещи не проходят.
Опору поменяли. Она была аварийная, тут спорить было не о чем, и новую железобетонную поставили двадцать шестого сентября в двух метрах от старой, ближе к павильону. Часы сняли, отвезли в мастерскую участка, где Ковшов при бригаде за полдня перебрал редуктор, впервые за тридцать лет разложив его не на стремянке, а на нормальном верстаке при нормальном свете.
Кронштейн приварили заново. Щиток поставили новый, с замком, к которому сделали два ключа.
А заодно бригада восстановила фонарь.
Это не входило ни в какую программу и заняло у них полтора часа: сменили патрон, бросили новый кусок провода, поставили светодиодный светильник со склада, который лежал там с прошлого года как неликвид.
Тридцатого сентября, в семь вечера, фонарь над часами зажёгся первый раз с две тысячи тринадцатого.
Циферблат стало видно от самой проходной.
Тамара Ильинична в тот вечер пришла на круг. Первый раз за много лет свернула не через дворы, а прямо, мимо киоска, встала у павильона и постояла минут пять, глядя вверх.
Домой они шли вместе и всю дорогу молчали.
В акте по замене опоры Ватагин своей рукой вписал строку: «Часы уличные стрелочные, действующие. Обслуживание — Ковшов А. С., на общественных началах». Строчку эту он придумал сам, и наверху её приняли без единого вопроса, потому что наверху таких актов читают по сорок в неделю.
Тридцать лет часы были ничьи. Теперь они хотя бы записаны.
Второй ключ от щитка Ковшов отдал не сразу.
Артём Кочергин, двадцать шесть лет, электромонтёр участка, был в той самой бригаде и всю возню с фонарём тянул на себе. Ключ Ковшов держал у себя ещё три недели и отдал только в конце октября, когда подводил стрелки на зимнюю поправку и взял парня с собой.
Вручение вышло не торжественное.
— Дважды в год, — сказал Ковшов, стоя на стремянке. — В конце марта и в конце октября. Тетрадь в коробке, пишешь дату, поправку и какая погода. Подводишь только вперёд, назад через двенадцать. И лампочку в ноябре не забудь, она сорок ватт, не шестьдесят, шестьдесят коробку плавит.
— Анатолий Степанович, вы её сами-то ещё подводить будете? — спросил Артём.
— Буду, — сказал Ковшов. — Я тебе на всякий случай.
Зимой они ходили к столбу вдвоём: старик снизу, парень наверху. Артём говорит, что за первую же подводку выслушал про себя больше, чем за три года в училище.
Костя не приехал.
Ни в сентябре, ни в октябре, ни к Новому году. Из Новокузнецка никто не написал, объявления в интернете, которые за лето разместил Артём, не дали ничего, кроме двух мошенников, просивших предоплату за информацию.
Об этом в Сосновце теперь знают все, и теперь на круг иногда приходят посмотреть на часы специально, чего Ковшову сильно не нравится.
Он с этим не спорит и ничего не объясняет. Просто уходит, если у столба стоят посторонние.
В конце марта они с Артёмом подводили стрелки на летнюю поправку. Набежало семь минут двадцать секунд, что для этой зимы было мало, и Ковшов остался доволен.
— Анатолий Степанович, — спросил Артём сверху, уже закрывая щиток. — А если он так и не приедет?
Ковшов подержал стремянку, пока парень спускался, и только потом ответил.
— Тогда часы, — сказал он. — Часы на кругу. Людям тоже надо.
Четвёрка приходит на круг в семнадцать сорок, и кондуктор Люба Сотникова по-прежнему кричит водителю время в открытую дверь, потому что телефон у неё лежит в сумке под кассой и доставать его на ходу неудобно.
Стрелки на белой эмали видно от самой проходной, даже в декабре, даже в пять вечера, когда темно.
А место осталось то же самое: стена, павильон, киоск, столб.
История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.






