Свекровь каждую субботу молча покупала у невестки самый дорогой букет и ни разу не торговалась. Невестка считала это подачкой, пока не пришёл заказ из сорок второй квартиры

В первую субботу это случилось в четверть десятого утра, когда Оля ещё не успела домыть пол.

Павильон у остановки «Молокозавод» открывался в девять. Шесть квадратных метров стекла и алюминия, дверь, которая заедала в сырую погоду, узкий прилавок и холодильная витрина, гудевшая так, будто внутри жил шмель. Оля как раз выжимала тряпку над ведром, когда дверь дёрнулась, упёрлась и открылась со второго раза.

На пороге стояла Тамара Григорьевна. В сером драповом пальто, в берете, с потёртой кожаной сумкой через плечо.

Оля выпрямилась так быстро, что с тряпки плеснуло на кроссовки.

— Здравствуйте, Тамара Григорьевна.

— Здравствуй, Ольга, — сказала свекровь.

Она всегда называла её Ольгой. Семь лет, с самого знакомства. Не Оля, не Оленька, не дочка, как у других. Ольга, чётко и с ударением, как в журнале записи.

Тамара Григорьевна оглядела павильон. Вёдра с хризантемами на полу, розы в витрине, рулон крафтовой бумаги на гвозде, ножницы на прилавке. Задержала взгляд на трещине в стекле, заклеенной скотчем. Потом подошла к витрине и показала пальцем в перчатке.

— Вот этот.

Это был «Осенний». Кремовые розы, три ветки кустовой хризантемы цвета топлёного молока, эвкалипт, немного рыжей гвоздики по краю. Оля собрала его в пятницу вечером, больше для красоты, чем на продажу. Кто на остановке купит букет за четыре тысячи семьсот?

— Он… дорогой, Тамара Григорьевна, — сказала Оля и сама на себя рассердилась, что сказала.

— Я вижу ценник, — ответила свекровь.

Она достала из сумки кошелёк, отсчитала четыре тысячные купюры и семь сотенных, положила на прилавок ровной стопкой. Оля завернула букет, путаясь в бумаге. Руки почему-то стали деревянными.

Тамара Григорьевна взяла цветы, кивнула и ушла. Дверь за ней заела и закрылась со второго раза.

Оля ещё минуту стояла с мокрой тряпкой в руке и смотрела на деньги.

Ни «как дела», ни «как торговля», ни «Саша говорит, у тебя тяжело». Ничего. Пришла, купила самое дорогое и ушла.

Павильон Оля открыла в марте.

До этого пять лет работала флористом в салоне «Флоренция» у Инны Марковны, в центре, в торговом комплексе с мраморным полом. Собирала свадебные букеты, оформляла юбилеи в ресторанах, по праздникам не спала сутками. Инна Марковна платила сорок тысяч и забирала себе всё остальное. А остального, Оля видела по кассе, было много.

Когда на «Молокозаводе» освободился павильон, где раньше продавали шаурму, Оля решилась. Отмыла его за три выходных, покрасила, поставила витрину, купила вёдра. Вложила все свои сбережения, двести сорок тысяч, копила четыре года. Аренда двадцать шесть тысяч в месяц.

Саша, муж, тогда сказал: «Ну давай попробуем». Он работал мастером на автосервисе, в цветах ничего не понимал, но жене верил.

А Тамара Григорьевна пришла на открытие, постояла в дверях и сказала:

— Будка на остановке. Люди с автобуса за хлебом бегут, Ольга, а не за розами.

Сказала и уехала на тридцать восьмом.

Оля потом полночи ревела в ванной, чтобы Саша не слышал. А Саша всё равно слышал и утром осторожно объяснил, что мама не со зла, она просто всю жизнь так разговаривает. Тридцать лет в регистратуре детской поликлиники. Там, говорил Саша, если начнёшь со всеми сюсюкать, к обеду очередь до улицы.

Самое обидное, что свекровь оказалась права.

Весной ещё было ничего. Восьмое марта, выпускные, первое сентября. А потом начались будни. Люди действительно бежали с автобуса за хлебом, на работу, в поликлинику, домой. Мимо стеклянной будки с розами. В хороший день Оля делала пять-шесть тысяч выручки. В плохой тысячу двести. Цветы стояли, стояли и начинали опускать головы, и тогда Оля забирала их домой, ставила в трёхлитровые банки на подоконнике, а в тетрадке писала: «списание».

Слово «списание» к августу стало в тетрадке самым частым.

Вечером той первой субботы Оля рассказала всё мужу.

Саша ел гречку с котлетой и слушал, не перебивая. Потом отложил вилку.

— Мама купила у тебя букет? — переспросил он. — За четыре семьсот?

— Самый дорогой, Саш. Ткнула пальцем и купила.

— Ну… хорошо же, — неуверенно сказал он.

— Хорошо? — Оля даже засмеялась, но смех получился нехороший. — Твоя мама двадцать лет говорила, что цветы — это деньги на ветер. Ты сам рассказывал. Когда отец ей на восьмое марта тюльпаны принёс, она спросила, сколько стоили, и неделю не разговаривала.

— Было дело, — признал Саша.

— И вдруг она покупает букет за пять тысяч. У меня. В той самой будке.

— Может, кому-то на день рождения?

— Кому? — Оля развела руками. — Саш, она меня жалеет. Ты ей сказал, что у меня всё плохо, да?

Саша помолчал. Этого было достаточно.

— Сказал, — вздохнула Оля. — Вот она и пришла. Посмотреть, как я тону. И кинуть мне пять тысяч, чтобы я знала своё место.

— Оль, ну при чём тут место…

— При том! — Оля встала и начала собирать тарелки, хотя Саша не доел. — Она даже не спросила ничего. Молча. Как милостыню у метро.

Саша посмотрел на свою недоеденную котлету, уезжающую в раковину, но спорить не стал.

Через неделю, в субботу, в четверть десятого дверь опять дёрнулась и открылась со второго раза.

Тамара Григорьевна. То же пальто, тот же берет, та же сумка.

— Здравствуй, Ольга.

— Здравствуйте.

Свекровь подошла к витрине. Оля в этот раз ничего особенного не собирала, самым дорогим был букет из пятнадцати бордовых роз с салалом за три девятьсот. Тамара Григорьевна показала на него пальцем.

— Вот этот.

Отсчитала деньги ровной стопкой, взяла цветы, кивнула, ушла.

На третью субботу Оля решила проверить.

В пятницу вечером она собрала огромную шляпную коробку: пионовидные розы, диантусы, веточки хлопка, всё, что осталось от оптовой закупки и уже через день пошло бы в «списание». И поставила ценник: шесть с половиной тысяч. Нарочно. Пусть хоть поморщится, думала Оля. Пусть скажет «ого». Пусть спросит, не много ли. Тогда можно будет ответить, всё высказать, и больше она сюда не придёт.

В четверть десятого вошла Тамара Григорьевна.

— Здравствуй, Ольга.

Посмотрела на коробку. На ценник. Оля видела, как её глаза пробежали цифру, и ждала.

— Вот этот, — сказала свекровь.

Шесть тысячных, пять сотенных. Ровной стопкой.

Оля ничего не сказала. Молча упаковала коробку в пакет. Когда дверь за свекровью закрылась, она села на табуретку за прилавком и долго смотрела на деньги.

Ей было стыдно. Сначала за ценник. Потом за то, что стыдно. А потом она разозлилась снова, потому что всё это было похоже на игру, правил которой ей никто не объяснил.

— Она меня покупает, — сказала Оля вечером Саше. — Понимаешь? Я ей шесть с половиной поставила, а она даже бровью не повела. Это такое… «смотри, девочка, я могу».

— Оль, может, ты ей просто позвонишь? — предложил Саша. — Спросишь по-человечески.

— И что я спрошу? «Тамара Григорьевна, зачем вы покупаете у меня цветы?» Она скажет: «А что, нельзя?» И будет права.

Саша покрутил в руках телефон. Оля знала, что он хочет позвонить сам. И знала, что не позвонит. У них с матерью разговоры были короткие, как телеграммы: «Как ты?» — «Нормально». — «Давление?» — «Сто тридцать». — «Ну, пока».

Субботы шли одна за другой.

Оля перестала собирать что-то специально, перестала ставить нарочные ценники. Просто в пятницу вечером делала один красивый букет, лучший, какой могла, и ставила в витрину. В субботу в четверть десятого его забирали. Она даже начала в пятницу гадать, какой возьмёт. Хотя брали всегда самый дорогой, гадать было нечего.

Тамара Григорьевна не задерживалась ни на минуту. Ни разу не сказала, для кого цветы. Ни разу не спросила, как дела.

А дела между тем шли так же плохо.

В сентябре Оля заплатила аренду из денег, которые откладывала на зимние сапоги. В октябре, чтобы закрыть оптовику счёт за хризантемы, заняла у мамы. Саша стал говорить про павильон осторожно, как говорят с больными.

— Оль, в начале ноября договор продлевать, — сказал он однажды вечером, когда она сидела над тетрадкой с калькулятором. — Может, не будем?

— Будем что?

— Не будем продлевать. Инна твоя звала обратно, ты сама говорила.

Инна Марковна звала. В августе написала: «Олечка, если надоест в будке мёрзнуть, место твоё. Сорок пять дам». Сорок пять вместо сорока. Щедро.

— Ты хочешь, чтобы я закрылась, — сказала Оля.

— Я хочу, чтобы ты зимой не сидела в стеклянном ящике при минус двадцати, — ответил Саша. — И чтобы мы перестали занимать у твоей мамы.

Он был прав. Это было самое неприятное: все вокруг почему-то оказывались правы.

— Дай мне до конца октября, — попросила Оля.

— До конца октября, — согласился Саша.

Странности начались где-то в середине октября, но Оля их не замечала. Точнее, замечала, но ни во что не складывала.

Во вторник зашла женщина в пуховом платке, с сумкой на колёсиках, и долго разглядывала витрину.

— А вот такой, как у Зои Павловны, можно? — спросила она. — Только в розовом.

— Как у кого? — не поняла Оля.

— Ну, у Зои Павловны. С хризантемами такими, как сливочные. И травка серая.

— Эвкалипт, — подсказала Оля.

— Во-во. Только в розовом. У внучки выпускной в колледже.

Оля собрала «как у Зои Павловны, только в розовом» за две восемьсот. Женщина расплатилась и ушла довольная, а Оля так и не поняла, кто такая Зоя Павловна.

В четверг позвонил мужчина и заказал на юбилей двадцать пять красных роз. Спросил, можно ли доставить.

— Можно, — сказала Оля, хотя доставки у неё никогда не было. — А куда?

— В детскую поликлинику на Лермонтова. В регистратуру. Людмиле Сергеевне.

Оля записала адрес, отвезла розы сама в обед, закрыв павильон на полчаса. В регистратуре шесть женщин в белых халатах ахнули хором, а одна, пожилая, в очках на цепочке, внимательно посмотрела на Олю.

— Это вы, значит, на «Молокозаводе»?

— Я.

— Ага, — сказала женщина. И больше ничего не сказала.

Оля уехала обратно, так и не поняв, что значит это «ага».

За вторую половину октября таких «ага» набралось с десяток. Заказы шли понемногу, не валом: то букет на день учителя, то корзина на юбилей, то маленький букетик невесте в ЗАГС, «только красивый, как вы умеете». Люди приходили и говорили «мне сказали, у вас хорошие». Оля кивала, собирала, заворачивала. Она думала, что это октябрь. Что просто праздники. Что наконец что-то сработало само, и что сработало поздно.

Потому что арифметика всё равно не сходилась. Долг маме не закрывался. Ноябрь приближался.

В последнюю субботу октября Тамара Григорьевна пришла, как всегда, в четверть десятого, и забрала «Осенний», такой же, как самый первый.

А в понедельник Оля решила, что всё.

Утро понедельника выдалось серым и мокрым. Дверь заела дважды. Оля включила чайник, поставила на пол вёдра с хризантемами, которые ещё держались, достала из-под прилавка лист ватмана и маркер.

Свекровь каждую субботу молча покупала у невестки самый дорогой букет и ни разу не торговалась. Невестка считала это подачкой, пока не пришёл заказ из сорок второй квартиры

Витрина гудела. На прилавке лежал рулон крафта, ножницы, моток джутовой верёвки. В вёдрах стояли белые и лимонные хризантемы, в витрине последние кремовые розы. Всё это было её. Всё это она семь месяцев расставляла, переставляла, мыла, поливала, обрезала. И всё это через неделю должно было уехать куда-нибудь в гараж к Сашиному другу.

Оля сняла колпачок с маркера и вывела крупными буквами: «ЗАКРЫВАЕМСЯ».

Посмотрела. Буквы вышли кривые, «Ю» почему-то больше остальных.

Ниже она начала писать «Всё по…» и задумалась, по сколько. По сто? По двести? Хризантемы по сто пятьдесят, розы по…

Телефон зазвонил, когда она дописала «Всё по сто». Незнакомый городской номер.

— Алло, — сказала Оля, прижимая трубку плечом.

— Здравствуйте, это цветочный на «Молокозаводе»? — спросил женский голос. Бойкий, немолодой, с той особенной интонацией, которой говорят люди, привыкшие звонить в ЖЭК и добиваться своего. — Мне Олю.

— Это я.

— Ой, как хорошо. Оленька, меня зовут Вера Николаевна. Мне нужен букет на сегодня, к шести вечера. У меня сватья приезжает из Твери, я хочу, чтоб на столе стояло. Вы же доставляете?

— Доставляю, — сказала Оля, глядя на своё «ЗАКРЫВАЕМСЯ».

— Мне такой, как у Тамары Григорьевны, — продолжала Вера Николаевна. — Только поменьше, я столько не потяну, у меня пенсия не резиновая. Но чтоб тоже сливочные эти, и серая травка.

Оля выпрямилась.

— Как у кого?

— Ну как у Тамары. Которые она по субботам носит. Вы ж знаете. Адрес пишете? Садовая, четырнадцать, квартира сорок два. Пятый этаж, лифт не работает, уж извините. Домофон «сорок два» и «вызов».

Оля знала этот адрес. Она была там на всех днях рождения за семь лет. Садовая, четырнадцать. Второй подъезд, серая девятиэтажка с палисадником, где Тамара Григорьевна каждую весну сажала бархатцы и ругалась с дворником.

Свекровь жила в сорок шестой. Этажом выше.

— Оленька, вы тут? — спросила Вера Николаевна.

— Тут, — сказала Оля. — К шести. Буду.

Она положила трубку и ещё долго сидела, глядя на ватман. Потом перевернула его чистой стороной вверх.

До обеда Оля собрала для Веры Николаевны букет: пять кремовых роз, две ветки кустовой хризантемы, эвкалипт, всё в крафт, перевязала джутом. Две тысячи сто. Вышло почти как «Осенний», только в полтора раза меньше.

В половине шестого она закрыла павильон и пошла пешком. От «Молокозавода» до Садовой было две остановки. Дождь кончился, асфальт блестел, в лужах плавали жёлтые листья.

У второго подъезда Оля остановилась и посмотрела на окна шестого этажа. В сорок шестой горел свет на кухне.

Она набрала на домофоне «сорок два».

Вера Николаевна оказалась маленькой круглой женщиной лет семидесяти пяти, в халате с ромашками и с совершенно молодыми, хитрыми глазами. Она открыла дверь, увидела букет и всплеснула руками так, будто ей принесли внука из роддома.

— Ой, Оленька! Проходите, проходите, не разувайтесь, я всё равно полы вечером мою. Ну красота какая. Ну руки у вас какие.

Оля прошла в прихожую и остановилась.

На тумбочке у зеркала стояла стеклянная ваза. В ней засохший, но ещё аккуратный букет: кремовые розы, потемневшие до цвета кофе с молоком, хрупкие ветки хризантем, серый эвкалипт.

Её «Осенний». Самый первый.

К вазе была прислонена картонка, вырезанная из коробки от чего-то. На ней синей ручкой, ровным, как по линейке, почерком было написано:

«Павильон у остановки «Молокозавод». Спросить Ольгу. Руки золотые. Не торговаться: она и так берёт мало».

И номер Олиного телефона. Без единой ошибки.

Оля смотрела на эту картонку и не могла вспомнить, как дышать.

— А, это? — Вера Николаевна махнула рукой. — Это Тамарин. На мой день рождения принесла, в сентябре. Я его не выкидываю, пусть стоит, у меня таких никогда не было. Тамара у нас, знаете, какая? Сорок лет в одном подъезде живём, а она мне на день рождения раньше открытку приносила. Одну открытку! А тут приходит с таким веником и говорит: «Вера, вот. Там девочка на «Молокозаводе» собирает. Если кому надо, иди туда. Больше никуда не ходи».

— Девочка, — тихо повторила Оля.

— Ну да. Она про вас так говорит. «Девочка». Вы ж ей кто, родственница?

— Невестка.

Вера Николаевна открыла рот. Потом закрыла. Потом снова открыла.

— Невестка? — переспросила она. — Сашкина жена?

— Сашкина.

— Батюшки, — сказала Вера Николаевна и села на пуфик в прихожей прямо в халате с ромашками. — А она ни словечка. Ни словечка ведь, Оленька! Мы ж думали, какая-то девочка. Ну, может, знакомая. Может, дочка кого из поликлиники. Она ж нам карточки раздавала, как в регистратуре талоны, по списку.

— По какому списку?

— Ну как по какому, — Вера Николаевна загнула палец. — В сентябре мне, на день рождения. Потом Зое Павловне с третьего этажа, у неё с Иван Кузьмичом пятьдесят лет, золотая свадьба. Потом девочкам в регистратуру, это её бывшая работа, она туда в субботу ходила, когда у них приём до двух. Потом Нине из пятнадцатой, у Нины внучка замуж выходит, так Тамара сказала, пусть заранее знают, куда идти. И каждому картонку. Она коробку из-под сапог на эти картонки всю изрезала, я видела.

Оля вспомнила женщину в пуховом платке. «Как у Зои Павловны, только в розовом». И мужчину с двадцатью пятью розами для Людмилы Сергеевны. И пожилую регистраторшу в очках на цепочке, которая сказала «ага».

Её «ага» всё это время значило: «так вот ты какая».

— Мы уж весь дом к вам ходим, — продолжала Вера Николаевна. — Я вот первый раз по телефону, а так все ногами. Тамара сказала: «Вера, по телефону тоже можно, она сама привезёт». Я и позвонила. А она ни словечка, что невестка… Ну, Тамара!

В замке щёлкнуло. Дверь, которую Вера Николаевна не заперла, открылась, и в прихожую вошла Тамара Григорьевна. В домашней кофте, в тапках, с пол-литровой банкой в руках.

— Вера, я тебе творог принесла, ты просила на сырники, — сказала она и увидела Олю.

Тамара Григорьевна замерла.

Секунды три никто ничего не говорил. Оля стояла с пустыми руками. Свекровь стояла с банкой творога. Между ними на тумбочке засохший «Осенний» и картонка с надписью «Руки золотые».

— Тамара, — первой опомнилась Вера Николаевна, поднимаясь с пуфика. — Ты почему молчала, что это Сашкина?

— А ты не спрашивала, — ответила Тамара Григорьевна.

Она поставила банку на тумбочку рядом с вазой. Аккуратно, чтобы не задеть цветы.

— Я пойду чайник поставлю, — сказала Вера Николаевна, у которой, по всему было видно, имелось огромное желание остаться. Но она всё-таки ушла на кухню и даже прикрыла за собой дверь. Не до конца.

Оля и свекровь вышли на лестничную площадку. Лампочка под потолком мигала. Где-то внизу хлопнула подъездная дверь, кто-то поднимался, пыхтя, с пакетами.

— Зачем? — спросила Оля. Голос вышел хриплый.

Тамара Григорьевна посмотрела на неё. Потом на мигающую лампочку. Потом опять на неё.

— Я тебе на открытии сказала глупость, — ответила она наконец. — Про будку. Сказала и уехала. А потом всё лето ездила мимо на тридцать восьмом и смотрела. Стоишь там одна, как в аквариуме. Люди бегут мимо. Я думала: вот, накаркала.

— Вы могли просто прийти и сказать.

— Что сказать? — Свекровь пожала плечами. — Извини, Ольга? Я тридцать лет в регистратуре просидела. Там не извиняются, там талоны выдают. Я не умею.

Оля хотела ответить и не нашла что.

— А почему самый дорогой? — спросила она вместо этого.

— А кто по дешёвому венику поймёт, какой ты мастер? — Тамара Григорьевна поджала губы, как делала всегда, когда объясняла очевидное. — Дешёвый понесёшь, скажут: ну, будка. А лучший увидят, спросят, где брала. Реклама, Ольга, это когда в руки дают. А не когда на стенку клеят.

— И торговаться не стали. Даже когда я вам шесть с половиной поставила.

— Видела я твои шесть с половиной, — сказала свекровь, и в уголке её рта что-то дрогнуло. — Я до этого в твою «Флоренцию» съездила, на ценники посмотреть. Там такая же коробка девять двести. Ты и так мало берёшь.

Мужчина с пакетами дошёл до их площадки, поздоровался с Тамарой Григорьевной, посмотрел на Олю и пошёл выше, пыхтя.

— Это Геннадий из пятьдесят третьей, — вполголоса сказала свекровь, когда шаги стихли. — У него жена в декабре на пенсию выходит. Я его на декабрь записала.

Она расстегнула карман кофты и достала сложенную вчетверо тетрадную страницу в клетку. Развернула. Там ровным почерком, по месяцам, было написано: «Ноябрь. Галина Петровна (поликл.) — юбилей, 60». «Ноябрь. Света (38) — новоселье». «Декабрь. Геннадий (53) — жене, пенсия». И дальше, до самого Нового года.

— Ты бы не закрылась, — сказала Тамара Григорьевна. — Я список до Нового года составила.

Оля посмотрела на листок. Потом на свекровь. И вдруг вспомнила ватман, лежащий в павильоне под прилавком лицом вниз.

— Я сегодня утром написала объявление, — сказала она. — «Закрываемся. Всё по сто».

Тамара Григорьевна помолчала.

— По сто, — повторила она. — Розы по сто. Ну ты даёшь, Ольга.

И тут Оля засмеялась. Сначала тихо, потом громче, прислонившись спиной к холодной стене, а потом смех как-то сам собой перешёл в слёзы, и она уже не могла понять, смеётся или плачет. Свекровь стояла рядом, не обнимала, не гладила по плечу, просто стояла. А потом достала из кармана кофты платок, клетчатый, отглаженный, и молча протянула.

— Сколько вы на это потратили? — спросила Оля, вытирая глаза.

— Не твоё дело.

— Тамара Григорьевна.

— Тридцать девять четыреста, — сказала свекровь. — Я записывала.

Оля знала эту цифру. Она тоже записывала, в своей тетрадке, в графе «выручка».

— Это же… это же почти две ваших пенсии.

— Стиральная машина подождёт, — отрезала Тамара Григорьевна. — Она у меня ещё прыгает.

Из-за двери Вериной кухни раздался звук, очень похожий на всхлип. Потом громкий, демонстративный кашель.

— Вера, чайник закипел, — сказала Тамара Григорьевна, не повышая голоса.

— Закипел! — отозвалась Вера Николаевна из-за двери. — Идите пить, чего на лестнице стоять!

Саша узнал обо всём в тот же вечер.

Оля пришла домой в десятом часу, с банкой Вериных сырников в пакете и тетрадным листком, который свекровь велела «переписать себе, а то потеряешь». Саша сидел на кухне и ждал её с таким лицом, будто уже приготовил речь про Инну Марковну и сорок пять тысяч.

Оля выложила листок на стол.

Саша прочитал. Потом прочитал ещё раз.

— Мама? — спросил он. — Мама ходила по подъезду с букетами?

— И в поликлинику. И к Зое Павловне на золотую свадьбу. И по субботам в регистратуру.

— Мама, — повторил Саша, — рекламный агент.

— Лучший в районе, — сказала Оля. — Инне Марковне и не снилось.

Саша долго молчал, крутил листок в пальцах. Потом взял телефон, набрал номер, дождался ответа.

— Мам, — сказал он. — Это я. Да. Да, знаю уже. Нет, не ругаюсь. Мам… Ну ты даёшь.

Что ответила Тамара Григорьевна, Оля не слышала. Но Саша после этого разговора, кажется, впервые за много лет повесил трубку не через тридцать секунд, а через сорок минут.

Договор аренды Оля продлила на год.

Чудес не случилось. Павильон не превратился в «Флоренцию» с мраморным полом, и в ноябре Оля по-прежнему мёрзла за прилавком, отогревая руки о кружку с чаем. Но выручка за ноябрь впервые закрыла и аренду, и счёт оптовику, и ещё осталось пятнадцать тысяч, которые Оля в тот же день отвезла маме в счёт долга. Люди приходили и говорили «мне Вера Николаевна дала ваш телефон», «мне из поликлиники», «я от Зои Павловны». Геннадий из пятьдесят третьей пришёл в декабре сам, не дожидаясь, пока его запишут, и смущённо попросил «как у Тамары, но чтобы жена не поняла, сколько стоит».

Стиральную машину Оля с Сашей привезли Тамаре Григорьевне перед Новым годом. Грузчики подняли её на шестой этаж без лифта и ругались так, что Вера Николаевна выглянула с пятого посмотреть, кому везут.

Свекровь постояла над коробкой, посмотрела на сына, на невестку.

— Сколько? — спросила она.

— Не торговаться, — сказала Оля.

Тамара Григорьевна поджала губы. Но в уголке рта опять что-то дрогнуло.

Она до сих пор называет невестку Ольгой. Полностью, чётко, с ударением, как в журнале записи. Оля перестала на это обижаться, потому что однажды услышала, как на лестнице свекровь говорит соседке: «Это Ольга. Наша. С «Молокозавода»».

А по субботам в четверть десятого дверь павильона всё так же заедает и открывается со второго раза.

— Здравствуй, Ольга, — говорит Тамара Григорьевна.

— Здравствуйте, — отвечает Оля. — Для кого сегодня?

Свекровь достаёт из кармана тетрадный листок в клетку, сверяется и называет имя. А потом показывает пальцем в витрину.

— Вот этот.

Самый дорогой. И никогда не торгуется.

История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.

ReadMe -  у нас все самое интересное.