Перегон от разъезда Кулига до станции Сушково — двадцать два километра однопутки. Лес по обе стороны, два болота, переезд на 409-м и ни одного жилого дома.
Поездов тут немного. Утром рабочий, днём сборный, ночью два грузовых с лесом. Расписание на перегоне знают наизусть все, включая собак при переезде: за минуту до сборного они уходят с насыпи сами.
На 412-м километре, в тридцати шагах от полотна, стоит вагончик-бытовка. Зелёный, с рыжими потёками под окном, поставлен на четыре шпальные клетки, чтобы весной не повело. Ступеньки две, сварены из уголка, перила гнутые. Над дверью лампочка под жестяным козырьком.
Внутри печка из бочки, стол, две лавки, шкафчик с чаем и сахаром, рация на стене и график на гвозде.
Это пост обогрева. Обходчик идёт по своему участку, простукивает молотком болты, смотрит стыки и накладки, возвращается, ставит чайник, пишет в журнал и уходит снова.
Зимой это единственное тёплое место на двадцать два километра.
Лису первым увидел Павел Павлович Зотов. На дистанции его сорок лет звали Пал Палычем, а последние десять ещё и дедом, хотя внуков у него тогда не было.
Ноябрь, темнеет в четыре. Он вернулся с обхода, сбил снег с валенок о ступеньку и услышал, как позади хрустнул наст.
Лиса сидела в шести шагах от лестницы, на утоптанной тропке. Сидела ровно, обернув хвост вокруг лап, и смотрела не на человека, а на дверь.
Пал Палыч замер с молотком в руке.
Потом, не поворачиваясь резко, полез в карман телогрейки, достал бутерброд, отломил половину и бросил в снег на середину между ними.
Лиса дождалась, пока он поднимется на вторую ступеньку. Подошла, взяла, отошла шагов на десять, съела. И пошла к насыпи, ни разу не оглянувшись.
Назавтра она пришла опять. И послезавтра.
Пал Палыч мужик был неразговорчивый, и в бригаде рассказал только на четвёртый день, за столом на базе, между супом и вторым.
— Лиса у меня на четыреста двенадцатом ходит, — сказал он в тарелку. — Каждый вечер.
— Голодная, — отозвался мастер участка Андрей Леонидович Пестов. — Снег ляжет глубже, она в Кулигу к помойкам уйдёт.
Снег лёг глубже. В Кулигу она не ушла.
К декабрю на перегоне про неё знали все, кто бывал на 412-м, и знали по примете. Кончик левого уха у лисы был надорван — не рваная рана, а старая ровная щербинка, будто кто-то щёлкнул по краю ножницами. И ещё под левым глазом, вдоль скулы, шла светлая, почти белая полоска шерсти, шириной в палец.
По этим двум вещам её узнавали на протяжении всех шести зим. Ошибиться было нельзя: рыжих на перегоне ходило много, а рыжая со щербинкой и белой скулой — одна.
Имя ей дал тоже Пал Палыч, и дал не подумав.
Серёга Гущин, монтёр с 409-го, приехал на дрезине за инструментом, увидел зверя у ступенек и присвистнул.
— Пал Палыч, у тебя тут хозяйка сидит.
— Марфа это, — ответил Пал Палыч, не отрываясь от журнала.
Почему Марфа, он объяснить не смог ни тогда, ни потом. Сказал только, что ходит она по двору, как ходила по избе его тётка: не спеша, по делу и с полным правом.
Имя прилипло за неделю.
Весной на перегон приезжал районный охотовед Виталий Карпов — считать следы по последнему снегу. Пал Палыч довёл его до вагончика и показал.
Карпов смотрел долго, в бинокль, метров с сорока, потом опустил его и сказал совершенно спокойно:
— Здоровая. Шерсть хорошая, хвост пышный, ходит ровно. Ничего с ней не так.
— А чего тогда ходит?
— Адрес знает, — сказал Карпов. — Зверь помнит место, где кормили, лучше, чем вы помните, где ключи положили.
Он же установил правила, и на дистанции их соблюдали шесть лет подряд.
— С руки не кормить, — перечислял Карпов, загибая пальцы в рукавице. — В вагончик не пускать. Не гладить. Не звать, когда её нет. Солёное, сладкое, копчёное — ни куска. И не сажайте её на одного человека, иначе сменится человек, и зверь пропадёт.
Правила записали карандашом на обороте графика, и график этот висел на гвозде до самого последнего дня.
Кормили по очереди и тем, что было. Варёная гречка с тушёнкой, куриные шейки, сырое яйцо, хлеб, мороженая путассу из сушковского магазина. Женя Коротков, который пришёл на перегон позже всех, стал возить из райцентра сухой корм в мешках по десять килограммов и держал мешок в шкафчике под лавкой.
Миску ставили всегда в одно место: на плоский камень в трёх шагах от нижней ступеньки, левее тропки. Ставили и уходили в вагончик. Марфа подходила, только когда закрывалась дверь.
За шесть зим она ни разу не подошла к человеку ближе чем на четыре шага. И ни разу не уронила миску.
А приходила она ровно в пять.
Не «под вечер», не «когда стемнеет». В пять, с разбросом в десять минут в ту или другую сторону, зимой и в оттепель, в позёмку и в минус тридцать два.
Серёга Гущин первый год не верил и специально проверял по часам. Потом перестал проверять и начал ставить чайник без четверти пять.
— Идёт, — говорил он в рацию Нине Петровне Сычёвой, дежурной по переезду на 409-м. — По часам идёт, Петровна. Хоть график сверяй.
— Ты её кормишь, она и идёт, — отвечала рация голосом Нины Петровны. — Меня бы так кормили, я бы тоже приходила.
Летом Марфы не было.
Совсем. Ни разу за шесть лет никто не видел её на перегоне с апреля по октябрь — ни у вагончика, ни на насыпи, ни на просеке.
Это обсуждали чаще всего. Летом на 412-м народу больше: бригада на путях, «окна», подбивка, смена накладок, люди сидят в вагончике с бутербродами, дверь открыта настежь. Казалось бы, приходи и бери.
Не приходила.
Первый раз каждой осенью она появлялась между десятым и двадцать пятым ноября. Женя завёл в телефоне заметку и записывал туда дату первого прихода.
Заметка у него сохранилась. Четырнадцатое ноября. Девятое. Двадцать первое. Двенадцатое. Восемнадцатое. Десятое.
Шесть строчек за шесть зим.
Люди на перегоне за эти годы сменились почти полностью.
Пал Палыч отработал с Марфой четыре зимы и ушёл на пенсию в мае, тихо, без банкета, забрав со стены свой график и оставив взамен новый. На проводах он сказал ровно одну фразу и не про себя.
— Кормите, — сказал Пал Палыч. — Она не виновата, что я старый.
Серёга Гущин перевёлся на 412-й с переезда и проработал три зимы. Потом на участок пришёл Женя Коротков, двадцать шесть лет, после техникума, городской, первые две недели путал накладку с подкладкой и получал за это отдельно.
Была ещё зима, когда на перегоне подменялись сразу четверо, потому что двое лежали с гриппом, а третий ушёл в отпуск по семейным.
Марфа приходила при всех.
Ей было всё равно, кто открывает дверь. Она приходила не к человеку. Она приходила к вагончику.
Женя сформулировал это на третью свою зиму, за чаем, и Серёга потом повторял его слова другим.
— Она к дому ходит, — сказал Женя. — Мы тут просто живём.
Вопросов к ней у бригады накопилось три, и все три обсуждались годами, обычно после одиннадцати вечера, когда до утреннего рабочего делать нечего.
Почему только зимой.
Почему именно сюда, а не к переезду на 409-м, где будка, люди и та же самая еда.
И почему в пять.
С первым вопросом более или менее разобрались, и разобрался Карпов. Летом лиса сыта: мышь, полёвка, лягушка, жук, птенец-слёток, ягода на вырубке. Зимой мышь уходит под наст. Лиса её слышит, прыгает свечкой, пробивает корку — и попадает раз из пяти, а в год с ледяной коркой раз из десяти.
— Вот и весь секрет, — сказал Карпов. — Летом у неё работа получается. Зимой не получается. Она и идёт туда, где получается всегда.
Со вторым и третьим вопросом было хуже.
На 409-м переезде будка стоит с шестидесятых, Нина Петровна дежурит там девятнадцать лет и человек не жадный. Марфа не подошла к той будке ни разу. Проходила мимо по кювету, метрах в двадцати, и шла дальше, на 412-й.
А про «пять часов» Пестов однажды сказал, что зверь ориентируется по поезду: мол, сборный проходит в семнадцать ноль восемь, она под него и подстраивается.
Женя неделю сверял и пришёл к мастеру с телефоном в руке.
— Андрей Леонидович, не сходится. Сборный в декабре два раза шёл с опозданием на час двадцать. Она оба раза сидела в пять.
Пестов посмотрел на телефон, потом на Женю.
— Ну значит, не по поезду, — сказал он и ушёл к дрезине.

Шестая зима началась как все.
Марфа пришла десятого ноября, села на своё место, дождалась, пока закроется дверь, съела и ушла. Женя записал дату в заметку.
А в конце января на дистанцию пришли модульные бытовки.
Новые, белые, утеплённые, с электрическим обогревателем, пластиковыми окнами и нормальным туалетом вместо будки на отшибе. Хорошая вещь, спорить никто не стал: старый вагончик держал тепло ровно до тех пор, пока в печке горело, а как прогорало — за три часа выстывал до инея на болтах.
Меняли по графику, четыре поста за зиму. До 412-го очередь дошла одиннадцатого февраля.
Приехал кран на железнодорожном ходу, приехала платформа. Зелёный вагончик подцепили за четыре угла, оторвали от шпальных клеток вместе с намёрзшим под ним льдом, качнули и поставили на платформу.
Женя стоял на насыпи в оранжевом жилете и держал в руке снятый со стены график с карандашными правилами Карпова на обороте. Больше ничего забрать не догадался.
Новую бытовку поставили не на то место.
Её поставили в двухстах метрах, ближе к 413-му, у съезда с автодороги, — потому что к съезду проходит техника, потому что кабель короче, потому что так было в проекте.
Разница в двести метров. Для человека — три минуты пешком по тропке.
В тот вечер Женя первый раз за три года не поставил миску. Просто забыл, и не потому, что не помнил про лису, а потому что весь день таскал вещи и вымотался.
Вспомнил он в двадцать минут шестого.
Взял фонарь и пошёл по насыпи к старому месту.
Марфа сидела там.
Не на снегу вообще, а именно там, где раньше были ступеньки, — на пятне утоптанного за зиму наста, между четырьмя голыми шпальными клетками. Сидела ровно, хвост вокруг лап, и смотрела перед собой на воздух, где неделю назад была дверь.
Женя потом говорил, что стоял на насыпи минут пять и не мог сообразить, что делать.
Он сходил обратно, принёс миску и поставил её на тот же плоский камень. Камень остался на месте, его краном не увозят.
Марфа дождалась, пока он отойдёт на двадцать шагов, подошла, съела и ушла к лесу.
Назавтра она пришла туда же. И послезавтра.
Три вечера подряд Женя носил миску за двести метров по темноте, светил фонарём под ноги и разговаривал сам с собой вслух, чего за ним раньше не водилось.
На четвёртый день позвонил Пестов.
— Ты на перегоне? — спросил мастер. — Стой там, никуда не уходи. Я еду.
Старый вагончик к тому времени уже стоял на базе под разделку. Снимали годное: печку, окна, лавки, обшивку.
Внутренняя обшивка у него была из вагонки, и под нижней доской, за лавкой, у самой стены, слесарь нашёл тетрадь.
Обычная общая тетрадь в клеёнчатой обложке, толстая, разбухшая от сырости, перетянутая резинкой от банки. В резинку был вставлен сложенный вчетверо листок, а между страниц лежала фотография десять на пятнадцать, напечатанная в районном фотоателье и слипшаяся с бумагой по углу.
На первой странице круглым, тщательным почерком было выведено: «Журнал погоды и происшествий. Рябинин Н. Т.».
Николая Тимофеевича Рябинина на дистанции помнили. Тимофеич. Путевой обходчик, тридцать девять лет на линии, из них двадцать два на перегоне Кулига — Сушково. Ушёл на пенсию за два года до того ноября, когда Пал Палыч впервые увидел лису у ступенек.
Никто из нынешних с ним на 412-м не работал. Женя его вообще не застал.
Погоду Тимофеич записывал добросовестно: температура утром и вечером, ветер, осадки, состояние пути, случаи с креплениями. А между строчками про снег шло другое.
«28 мая. Ливень с обеда. У трубы на 412-м пикет 3 сидит лисёнок. Один. Мать не подходит третьи сутки, смотрел с насыпи».
«31 мая. Взял. Мокрый, холодный. Ухо левое с надрывом, старое, не я. Сидит под лавкой».
«2 июня. Ест варёное яйцо и молоко с хлебом. Из-под лавки не выходит».
«14 июня. Вышел сам. Морда белая с одной стороны, как испачкана».
Дальше шло лето. Тимофеич писал сухо и подробно: чем кормил, сколько весит, когда стала ходить по вагончику, когда перестала бояться проходящих поездов, когда впервые убежала на насыпь и вернулась сама.
«20 сентября. Свёз на вырубку за карьером, отпустил. Не пошла за машиной. Хорошо».
А потом, через два месяца, короткая строчка, которую на базе перечитывали вслух четыре раза.
«19 ноября. Пришла к вагону. Сидит у ступенек. Узнал по уху. Дал мойвы».
Тетрадь охватывала две зимы. Записи в ней были почти каждый день, и почти в каждой стояло время.
«17 час. 05 мин. Пришла».
«16 час. 50 мин. Пришла, ждала у камня».
«17 час. 00 мин. Пришла. Мороз 29».
Женя дочитал до этого места, поднял голову и сказал вслух то, что через минуту поняли все, кто стоял вокруг стола.
— Это не она в пять приходит, — сказал он. — Это он в пять возвращался.
У Тимофеича обход был расписан по часам, и он его не нарушал тридцать девять лет. Уходил с вагончика в половине третьего, шёл свои одиннадцать километров до столбика и обратно, приходил без пяти пять, ставил чайник и выносил лисе то, что у него было с собой.
Двадцать два года подряд человек возвращался домой в пять.
Восемь лет подряд лиса приходила к пяти.
Она ждала не еду. Еду ей выносили в любое время, попроси она хоть в семь, хоть в девять. Она приходила к тому часу, в который для неё открывалась дверь.
И зима у неё была не про голод. Вернее, не только про голод. Тимофеич сидел на перегоне сутками именно зимой — снегоборьба, очистка, ледяная корка на стыках, дежурства через ночь. Летом он был в бригаде на путях, на других километрах, а вагончик стоял пустой.
Её научили не еде. Её научили расписанию.
Сложенный вчетверо листок в резинке оказался заявлением об уходе, написанным от руки и, судя по дате, так и не поданным в тот год: Тимофеич написал его в марте, а ушёл только в сентябре.
А на фотографии, слипшейся углом со страницей, был снят лисёнок на расстеленной телогрейке возле печки. Морда с одной стороны светлее. Левое ухо с ровной щербинкой на кончике.
Пестов посмотрел на снимок, потом на дату на обороте, потом сел.
— Восемь зим, — сказал он. — Мы шесть считали, а их восемь.
Тимофеича нашли за два дня, и нашли просто: через отдел кадров, там лежал адрес дочери.
Ольга Николаевна работает фельдшером в посёлке Лесной, это девяносто километров от Сушкова. Отец живёт у неё с той весны, как продал дом в Кулиге. Семьдесят восемь лет, ходит с палкой после перелома шейки бедра, но ходит.
Звонил Пестов. Разговор, по его словам, вышел короткий и не такой, как он готовил.
Он представился, сказал про дистанцию, про 412-й, про старый вагончик, начал объяснять про тетрадь — и Тимофеич его перебил.
— Она жива? — спросил Тимофеич.
Пестов замолчал, потому что не успел ещё сказать ни слова про лису.
— Жива, — ответил он. — Ходит.
В трубке было тихо секунд десять.
— Ухо левое? — спросил Тимофеич.
— Левое.
Новую бытовку переставили тринадцатого февраля.
Кран выдернули с другого участка на полдня, съезд не понадобился, кабель нарастили муфтой, а проект Пестов переписал сам, от руки, и сам же подписал. Что он объяснял начальству, на перегоне никто не спрашивал.
Белый модуль опустили на те же четыре шпальные клетки, где восемнадцать лет стоял зелёный вагончик. Ступеньки у нового были пластиковые, широкие, с рифлением.
Плоский камень остался левее тропки, в трёх шагах.
Марфа пришла в тот же вечер. Обошла новый модуль по кругу, на расстоянии, подняв морду. Постояла у угла. Потом села на своё место, на утоптанный наст, и стала ждать.
Женя закрыл дверь и смотрел в окно, не зажигая свет.
Тимофеича привезли двадцать первого февраля, в субботу, на служебной «буханке». Везли три часа: дорога до Сушкова чищеная, а дальше грейдер, и последние восемь километров ехали по путейской технологической.
Он вылез из машины сам, отказавшись от руки, и первым делом посмотрел не на бытовку, а на километровый столбик.
— Четыреста двенадцатый, — сказал он. — Стоит.
В бытовку он заходить не стал. Сел на нижнюю ступеньку, поставил палку рядом и сидел молча минут двадцать, глядя на тропку. Женя вынес ему табуретку, Тимофеич от табуретки отказался.
Без четверти пять он попросил миску.
Ему дали миску и мешок с кормом. Он насыпал сам, отмерив на глаз, добавил из своего пакета кусок мороженой мойвы, привезённой из Лесного, — он купил её накануне, никому не сказав зачем, и вёз три часа на коленях.
Миску он поставил на плоский камень. Потом отошёл к ступенькам и сел обратно.
Никто её не звал. Карпов это запретил шесть лет назад, и запрет соблюдали даже сейчас.
Она пришла в четыре пятьдесят пять.
Вышла из кювета, поднялась на тропку и остановилась в шести шагах от лестницы, увидев на ступеньке чужого человека.
Тимофеич не двинулся и не сказал ни слова.
Она смотрела на него долго. Дольше, чем обычно смотрела на кого бы то ни было. Потом сделала два шага вперёд, чего не делала ни разу за шесть зим, и села снова.
Расстояние получилось шага четыре. Может, три с половиной.
Так они и просидели, пока над лесом не прошёл сборный и не потянуло по насыпи снежной пылью.
Потом лиса поднялась, подошла к камню, взяла из миски мойву и унесла её к кювету.
Тимофеич сидел на ступеньке ещё полчаса, до темноты. В машине по дороге обратно он спал, а Ольга Николаевна, которая приехала с ним, сказала Пестову на прощание, что отец последние два года почти не разговаривал дома, а тут заговорил.
Тетрадь ему вернули, но он взял её только посмотреть, а потом отдал обратно.
— Пусть в вагончике лежит, — сказал Тимофеич. — Она к вагончику ходит, не ко мне.
Тетрадь повесили в новой бытовке на гвоздь, рядом с графиком. Женя завёл в ней новые страницы и стал писать так же, как писал Тимофеич: температура утром и вечером, ветер, состояние пути, и отдельной строкой — время.
«17 час. 02 мин. Пришла».
Седьмая зима началась шестнадцатого ноября.
А четвёртого декабря Женя вышел на крыльцо и увидел, что их две.
Вторая была мельче, ярче мастью, с тёмными, будто в чулках, лапами. Она не подошла к камню совсем: осталась на насыпи, выше на пять метров, и легла там, положив морду на лапы.
Марфа подошла к миске одна, поела, взяла в зубы остаток и отнесла его наверх.
Так повторялось одиннадцать вечеров. На двенадцатый молодая спустилась с насыпи и села рядом с матерью в четырёх шагах от ступенек, и с тех пор они приходили вдвоём.
У молодой оба уха целые.
Зато Карпов, приехавший весной считать следы, посмотрел в бинокль и сказал, что таких старых лисиц видел за тридцать лет две штуки, а эта третья.
— В лесу лиса редко ходит больше пяти-шести зим, — сказал он Жене. — Сытая зима — год жизни. У неё этих зим восемь. Считайте сами, кто ей их дал.
Пал Палычу про тетрадь рассказали по телефону. Он выслушал, помолчал и сказал, что всегда знал: Марфа ходит не к людям.
Нина Петровна на 409-м теперь спрашивает по рации каждый вечер, и спрашивает одинаково.
— Пришли? — говорит рация.
— Пришли, — отвечает Женя.
В графике на гвозде, на обороте, под карандашными правилами Карпова, появилась ещё одна строчка, дописанная другой рукой и другим карандашом.
«Бытовку с этого места не двигать».
История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.






