Петь в деревне при взрослых детям не полагалось 💔 И он уходил по грибы один, в лес, где его никто не слышал. А в одиннадцать мальчишку увезли в Петербург, к сапожнику, спать в коридоре: так начинался Сергей Лемешев

Лес стоял в полукилометре от деревни, и мальчик знал в нём каждый куст, под которым мог спрятаться гриб.

Ходил он туда один и нарочно один. Часть грибов сушили на зиму, самые мелкие, то есть самые лучшие, он относил закупщикам. Но была и вторая причина, о которой дома не знали.

В лесу можно было петь.

Через полвека, уже народным артистом, он объяснил это одной фразой. В книге воспоминаний Сергей Лемешев написал так: «Только здесь, в обществе тихих, приветливых берёзок, я отваживался петь. Песни давно волновали мою душу. Но петь в деревне при взрослых детям не полагалось».

Не запрещали. Просто не полагалось, порядок был такой.

Изба в два оконца

Родился он 10 июля 1902 года в деревне Старое Князево бывшей Тверской губернии. По старому стилю это 27 июня, и обе даты до сих пор гуляют по справочникам, хотя день один и тот же.

Родителей звали Акулина Сергеевна и Яков Степанович. Поженились они против воли деда, и дед за это выгнал сына из дому, не выделив ни клочка земли. Для безземельного крестьянина оставалось одно, и молодые пошли батрачить к местному помещику.

Первое, что запомнил в жизни будущий тенор Большого театра, были стены людской в барском доме. В одном из её углов и поместилась мать с детьми. Изредка мальчишке удавалось пробраться в господские комнаты, и там его завораживало всё: мебель, картины, фарфор, хрусталь. Но сильнее всего один предмет. «А особенно — рояль, который чудесно пел, когда я робко нажимал пальцем клавишу», — вспоминал он потом. За такие вылазки от матери сильно доставалось.

Отец в ту пору с ними уже не жил. Он ушёл на заработки в город: работал грузчиком, таскал пятипудовые мешки, потом устроился на текстильную фабрику Морозова в Твери. Ремесла он не знал, зарабатывал мало и часто менял места. Семье помогал редко.

Так что держалось всё на матери. Маленькая и хрупкая на вид, она вставала вместе с солнцем и заканчивала работу затемно: убирала весь барский дом, отвечала за оранжерею и птичий двор. Голоса на детей не повышала. Один раз, за какую-то уж очень большую провинность, пригрозила выпороть, но сама же откинула ногой под лавку верёвку, лежавшую на полу, и сделала вид, что не нашла её. Сын всё это видел с печки, куда забрался в ожидании порки.

Примерно с 1907 года у них появилось своё жильё. Отец в один из редких наездов переделал под избу старый заброшенный сарай. Вышла изба в два оконца с таким низким потолком, что войти не сгибаясь мог только человек очень небольшого роста.

Дом, где пели все

Голос матери, тонкий и инструментально ровный, поднимался над деревенским хором и звучал грустно и нежно. Песни пели тоже грустные, надрывные: «Уродилася я, как былинка в поле», «Ванька-ключник», «Потеряла я колечко».

Отца без песни он вообще не представлял. Возвращался тот обычно к празднику, в избёнку набивалась тьма народу, и все просили его петь. Голос был звонкий, красивый, да и сам Яков Степанович был красив: широкий в плечах, с густыми русыми кудрями и пышными усами. Мать с грустной нежностью называла мужа непутёвым, а когда сын однажды спросил, зачем же она за такого пошла, ответила коротко: «Да ведь красивее его никого не было…»

Был у отца закадычный друг, пастух Василий, замечательно игравший на рожке. Он подыгрывал, когда отец пел. Много лет спустя, слушая соло гобоя во второй картине «Евгения Онегина», Лемешев всякий раз вспоминал этот деревенский рожок.

1912 год

Отца сломало быстро. Здоровье было давно подорвано, и однажды, холодной порой перейдя речку вброд, он слёг и больше не встал. Его свезли в больницу, где он и умер, не дожив до сорока.

Сыну шло тогда десятое лето. Точного месяца биографы не называют, поэтому одни пишут, что ему не было и десяти, другие считают его десятилетним.

Рыбу он ловил и раньше, вместе с отцом, и ловил ловко. Теперь рыбалка перестала быть забавой. Однажды в доме не было ни гроша, и он принёс матери первый свой двугривенный, вырученный за проданную рыбу. «Мать посмотрела на меня такими благодарными глазами, как будто я одарил её несметным богатством», — писал он потом.

Дальше пошли заказы. Жившая неподалёку бабка Агафья стала постоянной заказчицей: рыба к каждому воскресенью и ко всем праздникам. Соседи говорили матери: «Ну и сын же примерный у тебя, Акулина», и это подстёгивало мальчишку сильнее любой похвалы.

Ещё был грибной промысел и тот самый лес. Пел он в основном грустное, слова о тяжести подневольной жизни и о безрадостном одиночестве, и хотя понимал тогда далеко не всё, горькое чувство накрывало его от одного напева.

Голос, который никуда не вышел

В той же семье был и другой голос, о котором мир никогда не узнал.

Младшую сестру отца звали Аниса. Тембр у неё был такой, что в деревне говорили: ангельский. Сама она была тихая, ласковая, необычайно скромная и пела главным образом когда оставалась одна. Однажды летом мальчишка ловил рыбу и подслушал, как она собирала в поле цветы и запела «Ничто в полюшке не колышется».

Такого тембра он, по собственному признанию, больше никогда в жизни не слышал. Ни на одной сцене.

Аниса прожила всю жизнь в деревне, вместе со старшей сестрой. Голос остался при ней.

Это и есть та развилка, мимо которой обычно проходят, когда рассказывают про великих. Одарённых было полно. Не хватало не голоса, а человека, который придёт и скажет вслух: с этим надо что-то делать.

Ночное

В страдную пору лошадям давали отдых на короткую летнюю ночь, и подростки гнали их в ночное. Своей лошади у Лемешевых не было, и Сергей с охотой выхаживал чужую скотину. Платили за это лепёшкой, луковицей, яйцом или огурцом, и это было подспорьем: дома он редко бывал сыт.

Стреножив лошадей, человек пятнадцать-двадцать мальчишек и девчонок устраивались на дерюгах у костра и рассказывали страшные истории про чертей, ведьм и разбойников. Любили и сказки про Иванушку-дурачка, который получил полцарства и раскрасавицу невесту.

И каждый втайне примерял эту сказку на себя. Мечталось, что сбудется и с ним, — «и уйдёт он из деревни, из горькой и голодной жизни в иной, прекрасный мир», написал он через шестьдесят лет.

«Твоего Серёжу надо в город послать учиться»

Лет с восьми он ходил в сельскую четырёхклассную школу. Учительница его выделяла: читал хорошо, соображал быстро. Проходя мимо их избушки, она часто повторяла матери одно и то же: «Акулинушка, твоего Серёжу надо в город послать учиться».

Школу он окончил, и в город его действительно отправили. Только гимназией оказалась сапожная мастерская.

По всей Тверской губернии мужчины уходили в город на отхожий промысел: земля, обработанная примитивным способом, не кормила. В их деревне промысел был сапожный, все четыре брата матери тачали сапоги. По той же дороге решено было пустить и мальчика, в учение к одному из дядей, в Петербург.

Холодным февральским утром 1914 года, задолго до восхода солнца, он с дядей и тёткой отправился в свой первый дальний путь. Ему было одиннадцать лет и семь месяцев.

Петь в деревне при взрослых детям не полагалось 💔 И он уходил по грибы один, в лес, где его никто не слышал. А в одиннадцать мальчишку увезли в Петербург, к сапожнику, спать в коридоре: так начинался Сергей Лемешев

На лошадях доехали до станции Кулицкой под Тверью. Железную дорогу он воображал чем-то огромным, сплошь построенным из железа, и был искренне разочарован, увидев всего-навсего два тоненьких рельса, убегающих вдаль.

Место в коридоре

Разбудили его солнце и суета: подъезжали к Петербургу. На привокзальной площади он был просто ослеплён роскошным видом извозчиков. Поразила и мостовая, выложенная камнем и совсем без снега, зимой-то. Поехали по Лиговке до Обводного канала, на углу которого жил дядя, он же хозяин.

Квартира состояла из трёх комнат. В одной дядя жил с семьёй, вторая сдавалась, в третьей была мастерская, служившая заодно ночлегом одиноким рабочим.

А место мальчика было в коридоре.

Сыт он был, одет тоже, но работал много: прислуживал всем пяти мастерам, гонял по магазинам и заказчикам, урывками постигал сапожное дело. Через год стал помощником мастера.

Позже, прочитав чеховского «Ваньку», он узнал в нём себя. «Мне тоже бывало грустно и горько вдали от деревни, и так же хотелось писать матери, чтобы она взяла меня обратно… Но я помнил, что должен научиться зарабатывать, и подавлял в себе жалобы и мечты о доме», — писал он.

Город при этом делал своё дело. Неподалёку был синематограф, и одно это слово завораживало фантазию. Билет доставался хитростью: избалованный двоюродный братец капризничал и требовал вести его в кино, дядя давал гривенник и отправлял с ним ученика. Малыш засыпал у него на коленях, а сам он смотрел.

А потом, идя по Разъезжей улице, он набрёл на синематеатр «Теремок», где перед сеансом выступали куплетисты, танцоры и певцы. Вышел он оттуда потрясённым. Вот там, по его собственным словам, у него впервые и зародилась мысль о сцене.

Возможности он прикинул трезво, как умеют только дети: танцевать не умеет, зато петь песни ему нипочём.

С тех пор перерывы в работе стали его личным театром. Когда мастера уходили пить чай и оставляли его одного в мастерской, он начинал концерт: пел песни и куплеты, играл роль конферансье, строил рожи, подтанцовывал. Правда, был у этих мечтаний и трезвый ограничитель: жена хозяина говорила прямо, что все артисты бездельники и срамники.

В деревню он привёз свой первый крупный заработок, тридцать рублей.

Возвращение

Учение оборвалось на третьем году. В 1917-м мастера разъехались, и подростку ничего не оставалось, кроме как возвращаться домой. В дорогу он взял двести граммов хлеба и сто граммов какой-то полукопчёной колбасы, честно поделил на четыре части, чтобы съедать по порции через каждые сто вёрст, и доел последний кусок на станции Колпино, не отъехав и двадцати пяти километров.

В деревне всё было по-старому. Мать по-прежнему батрачила, он снова взялся за рыбную ловлю. Сапожное ремесло к тому времени успел возненавидеть.

Хотелось учиться. Только было непонятно, чему и как.

Осенью 1918 года при сельской школе собрали кружок культурно-просветительной работы, и он стал одним из первых его участников. Куплеты, привезённые из Петербурга, имели у публики успех. В постановке «Бедности не порок» Островского ему дали Митю, приказчика, который боится хозяина. Бояться хозяина ему было не ново, изобразить оказалось нетрудно.

Сосед с хутора

В конце 1918 года в деревне произошло то, чему он потом приписывал всю свою дальнейшую судьбу.

Из Москвы на соседний хутор вернулся инженер-архитектор Николай Александрович Квашнин с семьёй и открыл там ремесленную школу для деревенской молодёжи. Кроме общеобразовательного курса в объёме семилетки, там учили художественному ремеслу: ученики делали резную мебель в русском стиле, буфеты, диваны, кресла, книжные шкафы. Изделия возили даже на выставку в Тверь.

Самому Квашнину было тогда под пятьдесят. Среднего роста, худощавый, подстриженный бобриком, с бородкой клинышком и в пенсне на чёрном шнуре, он напоминал типичного чеховского интеллигента. Был весел, общителен и разнообразно одарён: прекрасно читал вслух Чехова и великолепно подражал чужим голосам. Однажды к Квашниным зашёл местный поп и вскоре ушёл, а из столовой вдруг снова раздался его голос. Это хозяин так метко схватил интонацию.

Дом он построил по своему проекту, и главной достопримечательностью там были зрительный зал на сорок-пятьдесят человек и сцена с крохотными карманами, куда уходили актёры. Дело в том, что Квашнин был страстным театралом и музыкантом-любителем. Играл на рояле, скрипке, гитаре, балалайке, сочинял музыку. Два его романса Лемешев хранил до конца жизни.

А жена, Евгения Николаевна, имела профессиональное образование: окончила Саратовскую консерваторию по классу пения. Абонемент в Большой театр у этой семьи когда-то был свой.

Как именно его услышали

Вот здесь надо быть осторожным.

Популярные пересказы биографии обычно говорят так: Квашнин ехал мимо поля, услышал, как братья Лемешевы поют, пася лошадей, поразился и тут же позвал обоих учиться. Старший, Алексей, предложение всерьёз не принял, а младший пошёл. Красивая сцена, и она кочует из текста в текст.

Сам Лемешев описывал это иначе и скромнее. По его воспоминаниям, Квашнин бывал на деревенских вечерах, и как-то раз после концерта, на котором подросток пел русские песни, инженер позвал его к себе домой. Слушала вся семья. И отдельной строчкой в мемуарах стоит важное уточнение: Квашнин слышал его и раньше, когда тот пел один, катаясь на лодке.

То есть человек, живший через поле, сначала просто запомнил голос, доносившийся с воды.

Расходятся источники и в мелочах. Жену Квашнина в разных пересказах называют то Евгенией Николаевной, то Еленой Николаевной; в книге самого Лемешева она Евгения Николаевна. Возраст, в котором мальчика отвезли к сапожнику, тоже гуляет: где-то пишут про двенадцать лет, где-то про шестнадцать, а в мемуарах прямо назван февраль 1914 года.

Обстоятельства первой встречи в таких биографиях почти всегда обрастают легендой. Суть от этого не меняется: голос мальчика заметил сосед, у которого дома стоял рояль.

Фраза на репетиции

Кружок Квашниных готовил пьесу под названием «Ночное». Лемешев пел там под аккомпанемент балалайки русскую песню «То не ветер ветку клонит».

На одной из репетиций он был, по собственному выражению, особенно в ударе.

Николай Александрович остановился и сказал, обращаясь ко всем сразу:

— А не кажется ли вам, товарищи, что этому мальчику надо серьёзно заниматься пением, чтобы стать оперным певцом?

Все согласились.

Так шестнадцатилетний парень, у которого не было ни нот, ни денег, ни малейшего представления об опере, начал по всем правилам брать уроки у Евгении Николаевны.

Первое время он плохо понимал, зачем пению вообще учиться. Он пел с детства, вокруг него пели, это было просто и естественно, как сама жизнь. Тогда Квашнины стали рассказывать ему об оперных театрах, где герои не говорят, а поют, пересказали содержание десятков спектаклей, показали множество открыток с изображениями лучших артистов.

Тогда он впервые услышал имя Собинова и, по собственному выражению, заболел мечтой об опере.

А ещё ему дали прочитать пушкинского «Евгения Онегина», сказали, что на этот сюжет написана опера, в которой есть замечательная партия Ленского, и что когда-нибудь он сможет её спеть. И проиграли клавир Чайковского.

Ария Ленского стала его первой оперной арией. Выучил он её в ремесленной школе на хуторе, за много лет до того, как она стала его визитной карточкой на весь мир.

«Взять бы сейчас хорошее полено»

Дома всё это выглядело совершенно иначе.

Как-то он сидел и разучивал роль для очередной постановки, повторяя понравившуюся фразу: «Это что за обезьяна». Пришла мать с работы, легла на печку и в паузе, пока сын придумывал новую интонацию, сказала так, что он запомнил навсегда:

— Взять бы сейчас хорошее полено да огреть бы тебя как следует вдоль спины, чтобы ты на всю жизнь запомнил свою обезьяну.

Оказалось, соседи стали поговаривать, что сын у Акулины вырос беспутный, лодырь, который хочет, видите ли, быть артистом. А какой от артиста в доме прок?

Разлад вышел сильный. Он всерьёз подумал: а не бросить ли мечты о пении и не заняться ли делом, как все вокруг.

На урок к Евгении Николаевне он пришёл грустный, голос не слушался, ничего в тот вечер не удавалось. Она сразу заметила настроение, выспросила причину и пообещала сама поговорить с матерью.

И поговорила. Аргумент нашла единственный, который в той избе мог сработать: «Пойми, сын твой будет зарабатывать в один вечер столько, сколько ты за весь год не заработаешь».

Для женщины, всю жизнь работавшей на чужих, труд означал только возможность прокормиться, и труд тяжёлый. Представить себе труд красивый, увлекательный и почётный ей было неоткуда. Но эту фразу она поняла.

На время мать замолчала. Когда она снова начала ворчать, сын уже нашёл в себе силы не поддаваться.

Дальше пошло всерьёз. Он читал книги, которые Квашнин подбирал специально для него, начал учить французский и итальянский, кое-что уже пел по-итальянски. В доме этих людей он пропадал целыми днями и позже назвал происходившее там своим первым университетом.

«Глубокую благодарность моим дорогим учителям и воспитателям Н. А. и Е. Н. Квашниным я до сих пор храню в моём сердце», — написал он, будучи уже солистом Большого театра.

Пятьдесят вёрст по морозу

В студёное декабрьское утро 1919 года он решил, что признания пора добиваться в городе.

В коротком ватнике, в валенках и бумажных брюках он прошагал около пятидесяти вёрст до Твери в тридцатиградусный мороз. Некоторые пересказы округляют расстояние до сорока километров, в мемуарах названы именно пятьдесят вёрст.

Пришёл под вечер, переночевал у знакомых, наутро пошёл искать концертный зал. Адреса клубов он знал по газетам и направился в центральный клуб на главной улице, в здании бывшего Дворянского собрания. Художественной частью там заведовал Николай Михайлович Сидельников, как выяснилось позже, превосходный музыкант, дирижёр и певец.

— У вас сегодня концерт, — сказал ему семнадцатилетний парень из деревни. — Нельзя ли мне на нём выступить?

— А что вы умеете делать? — спросил Сидельников, недоверчиво переводя взгляд с его головы на валенки.

Уверенность поколебалась, и он пролепетал, что умеет петь. Потом уже твёрже перечислил репертуар и объяснил, что пришёл из деревни специально ради этого концерта.

Выражение лица завклубом не изменилось. Но, увидев, что гость принёс с собой ноты, он предложил показать умение.

На полутёмной сцене стоял рояль, почти на тон выше старого деревенского. Романс Надира, который парень обычно пел на тон ниже, дался с трудом: ля второй октавы было тогда пределом его возможностей. Однако вытянул.

Выпустили его третьим или четвёртым номером. Начал он, как всегда в деревне, с арии Ленского. Спел, услышал аплодисменты. Ария Левко, аплодисменты стали щедрее. Потом «То не ветер» и булаховская «Тройка». Тут успех стал совсем шумным, и со сцены его не отпускали.

В антракте вокруг него собрался народ. Ему надавали записок с хорошими отзывами и наказали пойти в учреждения, которые должны направить его учиться в Москву.

Ухабы

Наутро он отправился по указанным адресам и тут же упёрся. В одном месте предложили зайти завтра. В другом шло совещание. В третьем сказали, что пение это чепуха и лучше заняться чем-нибудь более полезным. В клубе он никого не застал.

Когда кончились деньги и провиант, он пошёл обратно в деревню. Доехал трамваем до заставы и дальше не пошёл, а побежал. Термометр показывал тридцать семь градусов мороза, в поле дул пронзительный ветер, одет он был явно не по сезону. Иногда казалось, что не дойдёт и замёрзнет на дороге, и от одной этой мысли кровь приливала к лицу и согревала.

Сорок восемь вёрст от Твери до дома он пробежал за шесть часов.

Матери он ничего не рассказал, зная, что сочувствия не найдёт. А Квашнину рассказал всё. Николай Александрович оценил положение трезво: время трудное, разруха, да и знает парень ещё слишком мало, чтобы требовать к себе особого внимания. А потом добавил то, ради чего, видимо, и стоило рассказывать:

— Но то, что тебя так хорошо принимали на концерте, это замечательно, это должно укрепить в тебе веру в свои возможности. Работать надо.

Большая Никитская, 13

Прошло чуть больше полутора лет, прежде чем он оказался в Москве.

Солнечным июльским утром 1921 года девятнадцатилетний Лемешев приехал в столицу и прямо с вокзала, никуда не заглядывая, пошёл по адресу, который знал наизусть: улица Большая Никитская, дом 13.

Канцелярия консерватории была битком набита такими же приезжими парнями и девушками. На двадцать пять вакансий вокального факультета было подано пятьсот с лишним заявлений. Конкурс назначили через месяц.

Месяц ожидания пришлось провести в Твери. Угол для жилья ему отвели в помещении магазина, рядом с парикмахерской, и донимали там крысы. Перед сном он запасался камнями и поленьями: как только начинался шабаш, бросал очередное полено и получал полчаса покоя. К экзамену его готовил местный дирижёр Власов, с ним прошли каватину князя из «Русалки».

Зелёное сукно

Экзамен проходил в оперном классе. За большим столом, покрытым зелёным сукном, сидели директор консерватории Михаил Ипполитов-Иванов, Назарий Райский, Андрей Лабинский, Варвара Зарудная, Мария Дейша-Сионицкая, Надежда Салина, Лидия Звягина.

Многих из них он давно знал по фотографиям и рассказам Квашниных. Те самые открытки, которые ему показывали на хуторе, сидели теперь напротив живыми людьми.

От страха он решил принять независимый вид: оперся на одну ногу, другую отставил, как заправский артист. Вторая нога от волнения запрыгала, и поза не удалась. Смущал и собственный вид: коричневая рубашка навыпуск, подпоясанная узеньким ремешком. В девятнадцать лет он выглядел мальчишкой.

Райский оглядел его с головы до ног и спросил:

— А, собственно говоря, сколько вам лет?

Он прикинул, не прибавить ли, но времени раздумывать не было, и сказал правду.

После арпеджий и гамм начал каватину князя. Дойдя до фразы «Прошли невозвратно дни юности светлой», не попал на си бекар.

Райский остановил пианиста:

— Случайно взяли неверную ноту или так заучено?

Он промолчал. Предложили спеть сначала. Спел, и снова мимо.

— Заучено, — сказал Райский и после небольшой паузы предложил спеть ещё раз.

В третий раз он решил взять наобум ту ноту, какая получится. Не попал и в третий.

Ему сказали «довольно».

Провалился, решил он. Смотреть на членов комиссии было стыдно. Когда он понуро проходил мимо стола, пожилая дама придержала его за руку и шепнула: «Не расстраивайтесь, очень хорошо!» Это была Лидия Звягина.

Он не поверил. В консерватории, рассудил он, вместо «хорошо» громко не говорят «довольно».

Доска со списками

Результаты вывесили через три дня.

Он подошёл к доске и не смог поднять голову. Был почти уверен, что его там не только нет, но и быть не может: не попал же на си бекар.

Постоял. Собрался с силами. Глянул. Мелькнуло что-то знакомое, всмотрелся, прочёл по буквам, потом по слогам.

Своя.

Мимо как раз проходил Райский, высокий, плотный, с холёной бородой и смеющимися выпуклыми глазами. Узнал абитуриента, подошёл и громко, на весь вестибюль, сказал:

— Ну вот, вы волновались, а мы вас взяли и приняли! Так у кого хотите заниматься?

— У вас, — робко ответил тот. — Только, кажется, в вашем классе уже нет места?

— Ничего, для вас отыщу.

И ушёл, оставив деревенского парня переживать своё счастье.

С того февральского утра 1914 года, когда мальчишку везли на санях к станции Кулицкой учиться тачать сапоги, прошло семь лет.

Леонтьевский переулок

Справочники пишут, что в консерватории он проучился с 1921 по 1925 год, в классе профессора Н. Г. Райского. Сам певец рассказывал об окончании иначе.

В 1924 году он попал в Оперную студию Константина Станиславского, которая тогда уже перебралась к режиссёру домой, в Леонтьевский переулок. Привёл его туда тенор Николай Печковский, певший в студии Ленского и Вертера, и его фраза оказалась решающей: «Если у вас есть голос, то надо поступать только к нам, ни в какой другой театр!»

Лемешева прослушали и приняли. А потом в Леонтьевском ждали самого Станиславского, вернувшегося из Америки: он захотел познакомиться с новым пополнением студии. В зале с колоннами стояла торжественная тишина, новички собрались в соседней комнате, откуда выходили прямо к роялю.

Дошла очередь. Он вышел, поклонился и прямо перед собой увидел белую голову Станиславского. Прислонился к белой мраморной колонне и приготовился петь романс Вертера, разученный ещё с Райским. Пока пианист играл вступление, он слышал только удары собственного сердца и был уверен, что их слышат все вокруг.

Спел, кажется, удачно. Ему сказали «спасибо», и он даже не запомнил, кто именно.

Увлёкшись работой в студии, консерваторию он в итоге оставил, так и не сдав заключительных экзаменов. Об этом он написал сам, и с формулировкой справочников «окончил в 1925 году» это расходится.

Берендей

Дальше была обычная дорога провинциального певца. Первый сезон на профессиональной оперной сцене он провёл в Свердловском театре оперы и балета, с 1926 года. Потом два года в Русской опере в Харбине, с 1927-го по 1929-й. Потом Тифлисский театр оперы и балета, с 1929-го по 1931-й.

В 1931 году его пригласили в Большой. Дебютировал он партией царя Берендея в «Снегурочке», а готовил её заранее, ещё в Тифлисе, с режиссёром Большого театра Владимиром Лосским. После дебюта его зачислили в труппу.

Ведущим тенором Большого он оставался до 1957 года, а выходил на эту сцену до 1965-го. Ленский, которого ему обещали на хуторе под Тверью, стал главной ролью его жизни: по разным подсчётам, он спел её более пятисот раз.

Умер Сергей Яковлевич Лемешев 26 июня 1977 года в Москве, за две недели до семидесятипятилетия.

Что стоит на фундаменте

В деревне Князево сегодня работает музей. Он стоит на старом фундаменте церковно-приходской школы, где Лемешев учился в начале десятых годов. В экспозиции семейные фотографии, мебель из дома Квашниных, картины и деревянные вещи, сделанные учениками той самой ремесленной школы. Перед зданием стоит бюст с короткой надписью: «Сергею Лемешеву».

Если смотреть на эту биографию издали, она выглядит как сказка про Иванушку, которую мальчишки рассказывали друг другу в ночном у костра. Деревенский подпасок без нот, без денег и без права на такое будущее попал в главный театр страны.

Если смотреть вблизи, всё держится на нескольких людях, которые вложились в него раньше, чем он сам поверил.

Учительница, которая, проходя мимо избушки, повторяла матери одно и то же. Инженер с хутора, запомнивший голос с лодки и не поленившийся сказать вслух, что мальчику надо учиться. Его жена, которая сначала ставила подростку голос, а потом пошла объясняться с матерью на языке, понятном матери. Завклубом в Твери, который всё-таки выпустил на сцену парня в валенках. Профессор, который отыскал место в переполненном классе для абитуриента, трижды не взявшего си бекар.

А ведь был ещё голос тётки Анисы, ангельский, какого он больше никогда не слышал. Про неё вовремя никто не сказал ни слова.

Интересно, сколько таких голосов пело в тех лесах, пока их обладателям не полагалось петь при взрослых?

ReadMe -  у нас все самое интересное.