На всю новостройку жильцов было двое: геодезист, который гасил на этажах свет, и дизайнер, которая его включала. Всю зиму они воевали из-за ламп, голубей и туй, а в метель погас весь дом, и у него зазвонил домофон

Ключи Пантелею Ильичу Окатову выдали в сентябре, в вагончике у шлагбаума. Девушка из отдела заселения долго искала его фамилию в списке, потом подняла глаза и сказала с некоторым удивлением:

— Вы первый.

— В очереди? — не понял Пантелей Ильич.

— Во всём доме. Остальные пока не забирают. Кто ждёт весны, кто вообще купил вложить деньги. Так что выбирайте, где вам удобнее курить на балконе.

— Не курю, — сказал Пантелей Ильич и расписался.

Дом стоял на самом краю города, там, где кончался последний автобусный маршрут и начиналось поле с линией электропередачи. Семнадцать этажей, корпус буквой «Г», один подъезд в углу и двести квартир. Во дворе лежал свежий асфальт без единой машины, детская площадка была обмотана сигнальной лентой, а молодые липы торчали из земли на палках-распорках, как больные на костылях.

Пантелею Ильичу шёл шестьдесят третий год. Сорок из них он проработал геодезистом в экспедициях: Ямал, Таймыр, Колыма, трассы, газопроводы, пустые места на картах, которые после него переставали быть пустыми. Он жил в вагончиках, балках, палатках, общежитиях и гостиницах с одной лампочкой под потолком. Своего угла у него не было никогда, а «полевые» за сорок лет копились на книжке, потому что тратить их в тундре было не на что.

Квартиру он купил на котловане, по картинке. На картинке во дворе гуляли люди с колясками и собаками. Пока что во дворе гулял ветер.

Квартира досталась на третьем этаже, номер двадцать один. Окна смотрели во двор, на короткое крыло буквы «Г». Обставлять её Пантелей Ильич приехал на одной «Газели», и в кузове поместилось всё: раскладной полевой стол, два ящика из-под приборов, которые служили табуретками, спальник, примус, керосиновая лампа «летучая мышь», чайник, мешок с книгами и деревянный штатив от теодолита. Штатив он поставил в прихожей, и на нём сразу повисла куртка. Грузчики (оба молодые, оба в одинаковых шапках) переглянулись, но вслух ничего не сказали.

Первую ночь он почти не спал. Не от неудобства, к спальнику на полу он привык ещё в восьмидесятые. Спать не давала тишина. В тундре тишина живая: ветер в оттяжках антенны, песцы у помойки, напарник храпит за брезентом. Здесь тишина была бетонная. Где-то далеко наверху щёлкала остывающая труба, и этот щелчок прокатывался по пустому стояку через все семнадцать этажей, как камешек по колодцу.

Утром он вышел на лестницу и сказал вслух:

— Эй.

Подъезд ответил ему тремя «эй», одно тише другого. Пантелей Ильич хмыкнул и пошёл пешком на семнадцатый. Лифт работал, но в поле он привык ходить по двадцать километров в день, а тут хоть так.

На каждой площадке горел свет. Застройщик, видно, торопился сдать дом: датчиков движения не поставил, а выключатели всех этажей вывел в один щиток в холле, семнадцать белых клавиш в ряд, и все семнадцать были включены круглосуточно. По три плафона на площадке, и всё это светило для двухсот пустых дверей с защитной плёнкой на глазках. Пантелей Ильич постоял на семнадцатом, посчитал в уме, сколько это выходит за месяц, спустился вниз, открыл щиток и выключил все клавиши, кроме первой и своей, третьей.

В холле первого этажа стояла стена почтовых ящиков, двести железных дверец в десять рядов. Ключи выдали только к его ящику, остальные лежали где-то в управляющей компании. Каждое утро почтальонша, полная женщина в пуховике до пят, открывала стену своим ключом, долго перебирала пачку рекламы и бросала всё в единственный ящик, у которого был хозяин. Пантелею Ильичу доставались квитанции, газеты с предложениями ремонта под ключ и однажды каталог семян на имя незнакомого человека из сто девятой.

— Вы уж разбирайтесь там, — говорила почтальонша. — У меня на весь дом один ящик живой.

— Один жилец живой, — уточнял Пантелей Ильич.

— Ну вот и разбирайтесь.

Голуби появились на второй неделе. Сначала один, сизый, с белым пятном на крыле, прилетел с линии электропередачи и сел на козырёк над подъездом. Потом их стало пять, потом двенадцать. Кроме Пантелея Ильича, во всём доме не было ни одного человека, у которого можно было бы выпросить крошки. Пантелей Ильич покупал им пшено на рынке у остановки и сыпал по утрам на крыльцо, слева от двери, где меньше дуло.

— Вы у меня единственные соседи, кто здоровается, — говорил он голубям, и сизый с белым пятном кивал ему, как будто соглашался.

По вечерам окна в доме были тёмные. Все, кроме одного на третьем этаже, где на полевом столе горела настольная лампа и Пантелей Ильич читал Пришвина или перебирал старые полевые журналы.

В начале ноября, в субботу, к подъезду подъехала вторая «Газель».

Из кабины выпрыгнула девушка лет тридцати в жёлтой куртке и огромном шарфе, огляделась на пустой двор и сказала грузчикам что-то такое, от чего оба засмеялись. Потом из кузова поплыли коробки, рулоны, торшер на тонкой ноге, большое зеркало в раме, завёрнутое в одеяло, и четыре тяжёлых керамических горшка, из которых торчали маленькие тёмно-зелёные туи.

Пантелей Ильич в это время сыпал голубям пшено. Девушка поставила первый горшок прямо посреди крыльца, второй рядом, отошла на два шага и склонила голову набок, как художник перед мольбертом.

— Птичек, пожалуйста, не здесь, — сказала она, не глядя на него. — Они мне всё засыплют.

— Птички тут живут с сентября, — ответил Пантелей Ильич. — А вы с сегодняшнего дня.

Девушка посмотрела на него, на голубей, на пшено и, кажется, решила, что спорить в первый день не стоит.

— Доминика, — сказала она. — Сто пятьдесят первая. Четырнадцатый этаж.

— Окатов. Двадцать первая.

Больше в тот день они не разговаривали.

Доминике Арефьевой было двадцать девять. Она работала дизайнером интерьеров, рисовала чужие кухни и гостиные, придумывала, куда поставить диван и какой свет повесить над столом, чтобы люди хотели возвращаться домой. Свою квартиру она купила в ипотеку на тридцать лет, на четырнадцатом этаже, потому что из окна было видно поле, лес и весь город до самой телебашни. Друзья спрашивали, не страшно ли жить на краю света. Доминика смеялась: скоро въедут соседи, будет шумно, будут сверлить, ещё соскучится по тишине.

Соседи не въезжали.

В понедельник вечером Пантелей Ильич, как обычно, сходил пешком до семнадцатого и обратно, а потом открыл щиток в холле: щёлк, щёлк, щёлк. Свет остался гореть на первом, на третьем и, подумав, на четырнадцатом. Он считал себя человеком справедливым. Утром он спустился за газетой, по привычке заглянул в щиток и увидел, что включены все семнадцать клавиш.

Вечером он снова погасил. Утром снова горело.

Так началась война, о которой оба не сказали друг другу ни слова. Пантелей Ильич выключал клавиши вечером. Доминика, возвращаясь, включала все семнадцать подряд, одним движением ладони, как пианистка проводит по клавиатуре. Пантелей Ильич долго не мог понять, зачем ей свет на седьмом, на одиннадцатом и тем более на семнадцатом, если ездит она на лифте и живёт на четырнадцатом. Решил, что это из вредности. Городские, они такие: им жалко не лампочку, им жалко своё право.

Доминика тоже не понимала. Она возвращалась поздно, от заказчиков, через весь город на двух автобусах, заходила в подъезд, а там темнота, и лестница уходит вверх чёрным колодцем, в котором гуляет эхо её собственных каблуков. Кому мешает свет? Счёт за общие лампы делят на всех двести собственников, ему с этого выйдет копеек сорок в месяц. Значит, старику просто нравится командовать. Она видела таких на объектах: прорабы на пенсии, которые всем объясняют, как правильно класть плитку.

Туи тоже стали фронтом. Голуби облюбовали горшки сразу. Сидеть на краю керамики им было удобно, а земля в горшках оказалась мягкая и тёплая, в ней хорошо было копаться. К концу недели одна туя лишилась нижней ветки, а все четыре горшка покрылись тем, чем голуби обычно покрывают то, что им нравится.

Доминика переставила горшки направо. Пантелей Ильич стал сыпать пшено правее. Не назло, а потому что справа к тому времени замело снегом, а слева голубям дуло. Доминика решила, что назло. Она накрыла горшки мешковиной. Голуби сели на мешковину.

В лифте они ездили вместе раза три в неделю. Лифт в пустом доме звучал громко: кабина скрипела, тросы гудели в шахте, двери закрывались с таким звуком, будто кто-то вздыхал.

— Здравствуйте, — говорила Доминика.

— Добрый вечер, — отвечал Пантелей Ильич.

Она нажимала четырнадцать, он нажимал три, хотя ходил обычно пешком. Ехать с ней по лестнице было бы совсем неловко. Двадцать секунд они стояли, глядя в разные углы кабины, потом двери открывались на третьем, и он говорил «до свидания», а она говорила «всего доброго». Однажды он сказал «до свидания» на секунду раньше, двери не успели открыться, и ещё пять секунд они стояли молча, уже попрощавшись. Доминика потом рассказывала подруге по телефону, что это были самые длинные пять секунд в её жизни.

Квитанции тоже приходилось передавать. Ящик у Доминики так и не открыли, и почтальонша бросала её письма в ящик двадцать первой. Пантелей Ильич раз в неделю поднимался на лифте на четырнадцатый, звонил в сто пятьдесят первую и протягивал конверты в приоткрытую дверь.

— Вам опять из банка, — говорил он.

— Спасибо, — говорила Доминика.

За дверью у неё было тепло и светло, пахло кофе и краской. Горели сразу три лампы: торшер, бра и гирлянда на окне. Пантелей Ильич смотрел на это зарево и молча считал ватты.

Пришла зима. Снег завалил поле до самого леса, двор превратился в белую площадь, на которой каждое утро отпечатывались одни и те же следы: его ботинки сорок пятого размера к остановке, её сапожки поменьше обратно. Двести окон стояли тёмными целыми неделями. Вечером, когда Доминика возвращалась с остановки, она видела весь дом сразу, от первого до семнадцатого: огромную чёрную гору, где из всех квартирных окон светилось одно, на третьем этаже.

Она никогда не думала, что будет считать окна. А тут начала.

Дома она включала все свои лампы и подходила к кухонному окну. Из него, через внутренний угол буквы «Г», было видно длинное крыло, и там, внизу, на третьем этаже, горело то самое окно. Два огня на весь дом: её на четырнадцатом и его на третьем, а между ними тридцать три метра темноты по вертикали. Доминика стояла с чашкой и думала, что старик, наверное, сидит там и считает её ватты. Потом гасила верхний свет и оставляла гирлянду. Одной гирлянды почему-то хватало, чтобы не было так тихо.

На всю новостройку жильцов было двое: геодезист, который гасил на этажах свет, и дизайнер, которая его включала. Всю зиму они воевали из-за ламп, голубей и туй, а в метель погас весь дом, и у него зазвонил домофон

Метель началась в середине февраля, во вторник, после обеда. По радио передавали штормовое предупреждение, ветер до двадцати метров в секунду, и к вечеру за окном не стало ни поля, ни леса, ни линии электропередачи. Голуби забились под козырёк подъезда и сидели там плотным серым комом, одним на всех.

Пантелей Ильич сварил гречку, вымыл кастрюлю и поймал себя на том, что прислушивается. Лифт в такие вечера всегда гудел около девяти: сто пятьдесят первая возвращалась с последнего автобуса. В девять лифт не загудел. В половине десятого тоже. Пантелей Ильич сказал себе, что это не его дело, и открыл полевой журнал семьдесят девятого года.

Без двадцати десять лампа на столе мигнула. Потом мигнула ещё раз, громко щёлкнул холодильник, и стало темно.

Темнота в пустом доме оказалась особенной. В квартире перестал гудеть холодильник, в батарее перестала журчать вода, и сразу стало слышно ветер: он выл в вентиляции, в лифтовой шахте, в двухстах пустых квартирах одновременно, и дом гудел, как огромная бутылка, в которую дуют. Потом нащупал на подоконнике спички, снял стекло с «летучей мыши», подкрутил фитиль. Сорок лет он делал это вслепую, в палатке, в балке, под брезентом, когда генератор вставал от мороза. Руки помнили.

Жёлтый огонёк качнулся и выровнялся. Пантелей Ильич поставил лампу на подоконник, как ставил её в лагере, когда кто-то из отряда задерживался на маршруте. Это было старое правило, ему научил его первый начальник партии: пока все не вернулись, огонь в окне не гасят.

Он подумал, что в отряде у него сейчас никого нет. И всё-таки лампу не переставил.

В прихожей вдруг затрещал домофон.

Пантелей Ильич вздрогнул так, что задел локтем кружку. Трубка домофона висела у двери, белая, с одной кнопкой, и за пять месяцев она не звонила ни разу. Он даже не знал, что она работает без электричества. Потом уже ему объяснили, что у домофона свой аккумулятор в щитке под лестницей, на несколько часов. А тогда он просто стоял в темноте прихожей и смотрел на трещащую трубку, как на зверя, который вдруг подал голос.

Он снял её. В трубке выл ветер, и сквозь ветер, очень близко, кто-то дышал.

— Пантелей Ильич, это Доминика, — сказал голос. — У меня к вам очень странная просьба. Только не смейтесь.

— Слушаю, — сказал Пантелей Ильич.

— Можно я у вас переночую? В прихожей. На коврике, мне ничего не надо. Я не могу на четырнадцатый. Там темно, и лифт… Я туда не пойду. Я…

Голос в трубке дрогнул, и следующее она выговорила очень быстро, будто прыгала в холодную воду:

— Я боюсь этого дома. Вот. Можете смеяться.

Пантелей Ильич не засмеялся. Он постоял, держа трубку обеими руками, и вдруг понял, что слышит, как у неё стучат зубы.

— Стойте там, — сказал он. — Я спускаюсь.

Он надел налобный фонарь, взял лампу и пошёл вниз. Лестница в темноте стала чужой: чёрный колодец, пахнущий бетоном, и шаги в нём отдавались сразу на всех семнадцати этажах. На втором он остановился. Сверху, из темноты, кто-то шёл за ним. Потом он понял, что это его собственное эхо, догнавшее его на пролёт позже, и ему, человеку, который ночевал в тундре среди медвежьих следов, на секунду стало не по себе.

Значит, вот как она тут ходит, подумал он.

Входную дверь без электричества никто не держал. Магнитный замок отпустил её, и она моталась на ветру, хлопая о косяк. Под козырьком, прижавшись к стене рядом с панелью домофона и комом нахохлившихся голубей, стояла Доминика. Снег лежал у неё на плечах, на шарфе, на ресницах, на длинном чёрном тубусе с чертежами, который она прижимала к груди. Синий огонёк панели домофона светил ей в лицо снизу, и от этого она была похожа на привидение, которое само чего-то испугалось.

— Здравствуйте, — сказала Доминика.

— Добрый вечер, — ответил Пантелей Ильич. И оба вдруг поняли, что опять поздоровались, как в лифте, и Доминика коротко, нервно засмеялась.

— Автобус встал у поворота, — сказала она. — Дальше пешком. Я шла по полю минут сорок, ничего не видно, вообще ничего, только снег. А потом свет выключили, и дом пропал. Совсем. Я стою и не знаю, куда идти. И вдруг вижу: огонёк. Один. На третьем.

Она посмотрела на лампу в его руке.

— Это ведь ваш был?

— Мой, — сказал Пантелей Ильич.

— Я на него и шла. Как на маяк.

Пантелей Ильич ничего не ответил. Он закрыл дверь, подпёр её обрезком бруса, который строители забыли в тамбуре, и поднял лампу повыше.

— Пойдёмте, — сказал он. — Коврик у меня так себе. Зато примус хороший.

Три этажа они поднимались так, будто их было тридцать. Доминика шла вплотную за ним и держалась за край его куртки, как держатся в связке на леднике. Эхо повторяло каждый их шаг, и на втором пролёте она сказала шёпотом:

— Слышите? Как будто за нами кто-то идёт.

— Это мы идём, — сказал Пантелей Ильич. — Только на этаж позже. Я сам на втором испугался.

— Вы? — не поверила Доминика.

— А что я, железный.

В квартире двадцать один Доминика остановилась на пороге и подняла лампу, которую он ей отдал. Жёлтый свет пополз по голым бетонным стенам, по раскладному столу, по двум ящикам с облупленной зелёной краской, по спальнику, свёрнутому в углу, и остановился на штативе в прихожей, на котором висели куртка, шапка и полевая сумка.

Доминика долго молчала. Потом сказала голосом человека, который зарабатывает на жизнь чужими гостиными:

— Пантелей Ильич. Вы здесь живёте пять месяцев?

— Пять с половиной.

— А где… всё?

— Всё здесь, — удивился Пантелей Ильич и обвёл рукой ящики. — Стол, стулья, кровать. Вешалка.

— Это штатив.

— Это штатив-вешалка. Немецкий, между прочим. Тридцать лет на нём теодолит стоял, теперь пусть отдохнёт под курткой.

Доминика засмеялась, на этот раз по-настоящему, до слёз, и села на ящик прямо в пуховике. Пантелей Ильич накачал примус, примус фыркнул синим огнём, и через пять минут на нём зашумел чайник. Вода из крана шла: на третьем этаже, как он потом прочитал, давления городской сети хватало и без насосов. На четырнадцатом в эту ночь из крана не вышло бы ни капли.

Он налил ей чаю в эмалированную кружку с отбитым краем, положил туда три ложки сахара, не спрашивая, и сказал:

— Пейте. В тундре после маршрута всегда три ложки. Без вариантов.

— Я не в тундре.

— Вы сорок минут шли по полю в метель. Это тундра и есть, только с автобусом.

Доминика пила чай, грела ладони о кружку, а Пантелей Ильич сидел напротив на втором ящике и смотрел на неё при свете «летучей мыши». Потом сказала, не поднимая глаз:

— Я ведь свет не вам назло включаю.

Пантелей Ильич промолчал.

— Когда я иду от остановки, а дом весь чёрный, мне кажется, что я иду в пустую гору, — сказала Доминика. — Огромную. И внутри никого. А когда на лестнице горит свет, сверху донизу, по окнам видно полосу. Как будто там кто-то живёт. Я понимаю, что никто. Я же не дура. Но издалека кажется, что живут.

Она покрутила кружку в руках.

— А вы гасите. И я каждый вечер иду к чёрному дому и считаю окна. А окно одно, ваше. Я по вашему окну домой хожу, понимаете? С ноября.

Пантелей Ильич смотрел на лампу на подоконнике. Огонёк в ней стоял ровно, не шелохнувшись, хотя за стеклом выла метель.

— А туи? — спросил он наконец.

— Что туи?

— Туи зачем? Горшки эти тяжёлые.

Доминика пожала плечами.

— Чтобы крыльцо выглядело так, будто тут живут люди. Я дизайнер. Нас учат: пустое пространство надо обжить, иначе оно тебя съест. Четыре горшка у двери, и дом уже не такой… — она поискала слово, — бесхозный.

— А голуби вам их засидели.

— А голуби мне их засидели, — согласилась Доминика. — И вы ещё пшено им подсыпаете прямо под туи. Я думала, вы нарочно.

— Я не нарочно. Там просто не дует.

Они помолчали. Ветер гудел в вентиляции, и где-то наверху, в одной из двухсот пустых квартир, хлопнула незакрытая форточка, и звук прокатился по стояку вниз, через все этажи.

— А вы зачем гасите? — спросила Доминика. — Только честно.

Пантелей Ильич почесал бровь.

— Честно, привычка, — сказал он. — Сорок лет в поле. Солярку туда возят вертолётом, по бочке, и свет у нас считали, как хлеб. Кто прожектор над балком на ночь забыл, того начальник партии на неделю на ручную подсветку ставил. Я по-другому просто не умею. Смотрю на лампу, которая горит для пустой площадки, и у меня внутри генератор глохнет.

Он помолчал и добавил:

— А потом, после того как всё погашу, я выхожу во двор и смотрю на дом. Какой он тёмный. И своё окно ищу. Тоже, выходит, считаю.

Доминика подняла на него глаза.

— Вы тоже выходите смотреть?

— Каждый вечер, — признался Пантелей Ильич. — Как дурак. Двести окон, и все чёрные. Я думал, мне одному в этом доме тоскливо, а вам весело. У вас вон гирлянда.

— Гирлянда — это и есть тоскливо, — сказала Доминика. — Весело так не выглядит.

И тут они оба, не сговариваясь, засмеялись. Над гирляндой, над штативом-вешалкой, над голубями и над пятью секундами в лифте, когда он попрощался раньше времени.

— Я вас тогда чуть не возненавидела, — сказала Доминика, вытирая глаза.

— А я в кабине пересчитал все болты на потолке, — сказал Пантелей Ильич. — Их там шестнадцать.

Около полуночи Доминика вдруг ахнула: туи. Керамика на морозе лопается, когда в ней мокрая земля. Они спустились вдвоём, с лампой, и затащили все четыре горшка на третий этаж. Голуби под козырьком смотрели на это молча и, кажется, неодобрительно. Туи встали в ряд вдоль голой стены квартиры двадцать один, и Доминика сказала, что это первая мебель в этом доме, на которую не стыдно смотреть.

Спала она на спальнике, он на раскладушке, которую достал с антресолей и которая скрипела на каждый вздох. Лампа горела на подоконнике до утра. Пантелей Ильич так её и не погасил: в отряде, считай, все вернулись, но правило есть правило.

Свет дали в шесть. Сначала загудел холодильник, потом в батарее забулькала вода, а под входной дверью вспыхнула полоска света с площадки: щиток в холле так и стоял включённым на все семнадцать клавиш.

Пантелей Ильич посмотрел на эту полоску и ничего не сказал.

Через неделю на всех семнадцати этажах стояли датчики движения. Пантелей Ильич выбил их в управляющей компании и сам помогал ставить, со своей стремянкой. Теперь свет загорался там, где кто-то шёл, и гас через минуту. Лампы выбирала Доминика: тёплые, жёлтые, «чтобы был дом, а не подземный переход». Пантелей Ильич посчитал, что выходит в восемь раз дешевле прежнего, и остался доволен. Доминика посчитала, что лестница теперь встречает её светом на каждом шаге, и тоже осталась довольна.

В квартире двадцать один она за месяц нарисовала проект. Пантелей Ильич принял из него торшер и книжную полку, а от остального отказался. Штатив остался в прихожей. Туи вернулись на крыльцо, только теперь справа от двери, а голуби завтракают слева, и по этой границе никто больше не воюет.

А по вечерам, когда Доминика задерживается у заказчиков, в окне на третьем горит лампа. Электрическая, не керосиновая. Но горит, пока она не дойдёт. У подъезда Доминика набирает на домофоне двадцать один, дожидается щелчка и говорит в трубку:

— Это я. Дошла.

— Принято, — отвечает Пантелей Ильич, как отвечал когда-то по рации, и гасит лампу.

В апреле к подъезду подъехала третья «Газель». Из неё вышла пара средних лет с огромной овчаркой и долго смотрела на пустой двор. На крыльце их встретили двое старожилов.

— У нас тут так, — сказал Пантелей Ильич. — Голубей кормим слева.

— Туи справа, — добавила Доминика.

— А свет не трогайте, — сказали они хором. — Он сам.

История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.

ReadMe -  у нас все самое интересное.