Мать каждое утро в полвосьмого уезжала с авоськой на другой конец города и отвечала «по делу ходила». Дочь поехала следом

Пальто мать вешала в прихожей всегда на один и тот же крючок, третий от двери. Возвращаясь, она первым делом снимала его и уносила на балкон проветривать, даже если на улице шёл дождь.

От пальто пахло хлоркой. Слабо, но ровно, каждый день одинаково.

Лариса Викторовна заметила это в середине мая и целую неделю ничего не спрашивала.

Дом стоял на Хользунова, девятиэтажка из белого кирпича, четвёртый подъезд, седьмой этаж. Внизу, в пристройке, работал салон «Лилия», и Лариса Викторовна двенадцать лет стригла там у среднего кресла, у окна, откуда был виден их собственный подъезд и лавочка с бабушками.

Ей было сорок шесть. Муж Игорь возил мебель на «газели» и половину месяца проводил в рейсах. Сын Артём, семнадцать лет, сидел в своей комнате в наушниках и готовился к экзаменам, а на кухню выходил, только чтобы налить воды.

Мать привезли к ним в конце февраля.

Как она здесь оказалась

Нина Егоровна Сомова жила в Лесках, в сорока трёх километрах от города, в доме, который они с покойным мужем достраивали два лета подряд. Семьдесят четыре года. Огород, восемь кур, зимой сугроб до окна, летом смородина, которую она обирала в три захода и делала протёртой, без варки.

Двадцатого февраля она пошла за водой к колонке, поскользнулась на наледи у самого крана и упала на левый бок.

Закрытый перелом лодыжки со смещением. Гипс шесть недель, потом трость.

В районной больнице врач, молодой и усталый, сказал Ларисе Викторовне, что одной в доме с печкой ей сейчас нельзя, и что нужен кто-то рядом хотя бы до тепла.

— Мам, поедем ко мне, — сказала Лариса Викторовна в палате, разворачивая пакет с бельём. — На пару месяцев. В мае гипс снимут, посмотрим.

— На пару месяцев, — повторила Нина Егоровна, глядя в окно. — Куры у меня.

— Куры у Раисы поживут.

— У Раисы они нестись не будут.

Она согласилась через день. Согласилась, потому что печку топить было нечем, а колоть дрова на одной ноге у неё не выходило.

Два месяца молчания

В городе мать прижилась плохо.

Вставала она в пять. Не в шесть, как Лариса Викторовна, и не в семь, как Артём, а ровно в пять, потому что так вставала сорок лет. Тихо доходила до кухни, включала маленькую лампочку над плитой, ставила чайник и садилась на табуретку у окна.

Мать мыла полиэтиленовые пакеты. Каждый пакет из магазина она выворачивала, промывала под краном, отжимала и вешала сушиться на балконе на бельевую верёвку, прищепками. К апрелю на верёвке висело штук двадцать.

Микроволновку не включала ни разу. Грела всё на сковородке, на самом маленьком огне.

Ела она стоя, у подоконника. Не потому, что стеснялась стола, а потому, что так было быстрее.

Телевизор мать не смотрела совсем. Лариса Викторовна включала ей вечерами сериалы, где деревенские женщины выходили замуж за городских, и мать сидела в кресле ровно, положив руки на колени, а через двадцать минут вставала и шла на кухню мыть то, что и так было вымыто.

Разговаривала она мало. На вопрос «как ты?» отвечала «нормально». На вопрос «что болит?» отвечала «ничего».

К середине апреля Лариса Викторовна поймала себя на том, что за весь вечер они с матерью сказали друг другу четыре фразы.

Полвосьмого

Гипс сняли шестнадцатого апреля. Ещё две недели мать ходила с тростью, потом трость встала в угол за дверью и осталась там стоять.

А с двадцать восьмого апреля начались уходы.

В первый раз Лариса Викторовна ничего не поняла. Она собиралась на смену, чистила зубы, и услышала, как в прихожей щёлкнул замок. Выглянула. Матери не было, пальто с третьего крючка не было, и зелёной капроновой авоськи, которая висела там же, на ручке пальто, тоже не было.

Авоська была старая, привезённая из Лесок. Ручки у неё перетёрлись, и мать когда-то перемотала их синей изолентой в два слоя.

Мать вернулась в половине первого.

— Ты куда ходила? — спросила Лариса Викторовна, уже стоя в дверях с сумкой.

— По делу ходила, — сказала Нина Егоровна и понесла пальто на балкон.

На следующее утро она ушла в то же время. И через день. И ещё через день.

Лариса Викторовна засекла: двери хлопали в семь двадцать восемь, семь тридцать, семь тридцать одну. Возвращалась мать между двенадцатью сорока и часом.

Пять раз в неделю. По воскресеньям сидела дома, по субботам уходила тоже.

— Мам, ну ты хоть скажи, куда, — сказала Лариса Викторовна в воскресенье, за обедом. — Я же волнуюсь.

— Я взрослая, Лариса.

— Я не про это.

— И я не про это, — сказала Нина Егоровна и подвинула к ней хлебницу.

Чеки

Первое, за что Лариса Викторовна зацепилась, были деньги.

Пенсию матери, семнадцать тысяч четыреста, перевели на карту ещё зимой. Пин-код мать не запомнила, поэтому снимала дочь.

В марте мать не просила ничего. В мае стала просить каждую неделю по две тысячи, а в конце месяца попросила ещё три.

— Мам, тебе на что?

— Надо, — сказала Нина Егоровна.

Второе Лариса Викторовна нашла случайно, когда собирала вещи в стирку. В кармане пальто, свёрнутые в плотную трубочку, лежали чеки.

Она развернула их на кухонном столе и разгладила ладонью, как разглаживают старую скатерть.

«Пятёрочка», улица Пирогова. Кефир «Молочная речка», один процент, шестьдесят два рубля. Батон нарезной, тридцать девять. Творог пять процентов, девяносто четыре. Присыпка детская, семьдесят восемь. Клеёнка медицинская, двести сорок. Подгузники для взрослых, размер эль, две упаковки, тысяча сто девяносто.

Время на чеке стояло девять часов четырнадцать минут.

Улица Пирогова была на Машмете. От Хользунова туда ехать было минут пятьдесят с пересадкой, а рядом с домом стояли два своих магазина, и в обоих продавался тот же кефир.

Лариса Викторовна сложила чеки обратно в трубочку и убрала в карман пальто, точно так же, как они лежали.

Третье она заметила уже сама, когда стала смотреть.

На рукаве материного пальто, ближе к локтю, всегда оставался белый налёт, тонкий, как мука. Если провести пальцем, он размазывался и пах сладковатой аптечной пудрой.

Что думают в салоне

Света стригла в «Лилии» у крайнего кресла и знала про всех всё.

— Лариса, ты не тяни, — сказала она, расчёсывая клиентку на мокрую. — У нас так соседку увели. Бабка семьдесят восьмого года, тоже ходила куда-то, тоже молчала. Оказалось, секта. Три месяца ходила, потом квартиру переписывать понесла.

— Мама не такая.

— Все не такие, — сказала Света и щёлкнула ножницами.

Вечером мать сидела на кухне и чистила картошку в старую кастрюлю, снимая кожуру одной прозрачной лентой.

— Мам.

— А?

— Ты в церковь ходишь?

Нина Егоровна подняла голову и посмотрела на дочь долгим взглядом, как смотрят на человека, который сказал глупость и сам этого не понял.

— Я в церковь два раза в год хожу, — сказала она. — Ты это знаешь.

— Я просто спросила.

— Ты не просто спросила.

Она дочистила картошку, вымыла руки под краном, вытерла их о полотенце и добавила, уже стоя спиной:

— Не бойся. Я никому ничего не отдаю.

Вторник

Двадцатого мая, во вторник, Лариса Викторовна поменялась сменами со Светой.

Она сказала дома, что уходит к девяти, а сама встала в шесть, оделась в прихожей тихо и вышла в подъезд без двадцати семь. Куртку взяла мужнину, тёмно-синюю, с капюшоном, в которой её было не узнать со спины.

Она простояла на лестнице между шестым и седьмым сорок минут, прислонившись к холодной стене.

В семь двадцать девять дверь открылась.

Мать вышла на площадку в своём пальто, с авоськой в левой руке, и, прежде чем вызвать лифт, зачем-то поправила коврик у двери носком ботинка.

Лариса Викторовна спустилась пешком и вышла из подъезда, когда мать уже шла через двор, мимо лавочки, мимо мусорных баков, к остановке.

Шла она быстро. Не как человек семидесяти четырёх лет после перелома, а как женщина, которая опаздывает и знает, сколько ей ещё идти.

Девяносто второй

На остановке мать встала не под навесом, а на три шага правее, у бордюра, и смотрела в сторону поворота.

Подошёл девяносто второй. Мать поднялась в переднюю дверь, приложила проездной к валидатору, и Лариса Викторовна вошла через заднюю, вместе с женщиной с коляской.

Автобус был почти полный. Мать села на одиночное сиденье у окна, поставила авоську на колени и положила на неё обе руки сверху.

Всю дорогу она не смотрела в окно.

Лариса Викторовна стояла в самом хвосте, держалась за поручень и разглядывала материн затылок, седой, стриженый коротко, с открытой шеей. Стригла её всегда сама, дважды в год, на кухне, посадив на табуретку и подстелив газету.

На остановке у рынка мать встала за две секунды до того, как объявили название.

Она вышла, перешла по переходу на другую сторону и встала снова, теперь уже у столба с расписанием. Через четыре минуты пришёл двадцать седьмой, короткий, с гармошкой посередине.

Мать вошла и села на то же место, что и в первом автобусе. Слева, у окна, одиночное.

Мать каждое утро в полвосьмого уезжала с авоськой на другой конец города и отвечала «по делу ходила». Дочь поехала следом

Через сорок минут, на остановке, название которой Лариса Викторовна слышала первый раз в жизни, мать поднялась и пошла к дверям.

Лариса Викторовна вышла следом.

Третий подъезд

Мать шла дворами, не сворачивая и не оглядываясь, мимо гаражей, мимо площадки с погнутой качелей, мимо трансформаторной будки.

Дом был пятиэтажный, панельный, серый, с облупившимся балконным ограждением. Третий подъезд. Домофон.

Мать набрала код не глядя, тремя движениями, и вошла.

В подъезде пахло подгоревшим молоком и сыростью. Она села на подоконник между вторым и третьим, откуда была видна площадка наверху.

Дверь в тридцать восьмую была обита старым дерматином, коричневым, с ромбами из гвоздиков. Из-за неё слышались голоса.

Один был материн.

— Валь, а Валь. Сейчас перевернёмся и поедим.

Второй голос отвечал. Отвечал не словами, а звуком, длинным и неровным, как будто человек пытается сказать и не может закончить.

— Знаю, — говорила мать. — Знаю, что не хочется. А кто за тебя будет?

Лариса Викторовна просидела на подоконнике двадцать минут. Потом поднялась и позвонила в тридцать восьмую.

Валентина Фёдоровна

Дверь открыл мужчина лет пятидесяти, коротко стриженный, в вылинявшей футболке, с полотенцем через плечо.

— Вам кого?

— Я дочь Нины Егоровны.

Он посмотрел на неё секунды три, потом шагнул в сторону.

— Заходите. Разувайтесь, у нас тут не чисто.

Квартира была двухкомнатная, с узким коридором, где вдоль стены стояли составленные друг в друга пустые коробки. Из дальней комнаты тянуло аптекой.

На кровати, придвинутой к стене изголовьем и обложенной с боков валиками из свёрнутых одеял, лежала женщина.

Ей было лет семьдесят пять. Седые волосы, отросшие неровно, лежали на подушке в разные стороны. Правая рука была вытянута поверх покрывала ладонью вниз и не двигалась. Левая шевелилась.

Лицо у неё было повёрнуто к двери, и, когда она увидела чужого человека, брови поднялись, а рот открылся.

— Валь, это Ларка, — сказала Нина Егоровна, не оборачиваясь, продолжая застёгивать на ней рубашку. — Дочка моя. Я тебе про неё говорила.

Она закончила с пуговицами, поправила подушку, подтянула покрывало и только потом посмотрела на дочь.

Посмотрела спокойно. Без испуга и без виноватости.

— Ну, пришла, — сказала Нина Егоровна. — Садись, раз пришла.

Третья парта у окна

Женщину звали Валентина Фёдоровна Зуева.

Они с Ниной Егоровной сидели за одной партой в лесковской школе, третья парта у окна, с первого класса и до восьмого. Вместе бегали на ферму смотреть телят и один раз на спор прошли по замёрзшему пруду в марте, за что обе получили ремня.

Валентина вышла замуж в город в шестьдесят восьмом, и с тех пор они виделись, может быть, раз десять. Открытки на Новый год приходили лет двадцать, потом перестали.

В январе у Валентины Фёдоровны случился второй инсульт.

Правая сторона не работала. Говорить она могла, но коротко и с трудом, и чаще получались не слова, а начало слов.

Сын Вячеслав, тот самый мужчина с полотенцем, работал водителем на дальних рейсах, Воронеж — Екатеринбург и обратно, восемь-девять дней в пути. Жены не было, детей не было. Соседка заходила через день, включала телевизор и уходила.

Про всё это Нине Егоровне рассказала по телефону Раиса из Лесок, та самая, у которой жили куры. Рассказала между делом, в конце разговора, как рассказывают деревенские новости: а Валька-то Зуева, помнишь её, лежит в городе, сын возит фуры, мается один.

Это было двадцать шестого апреля.

Двадцать восьмого Нина Егоровна первый раз вышла из дома в полвосьмого утра.

Что она там делала

Она приезжала к девяти.

Открывала форточку, потому что в комнате за ночь становилось тяжело. Снимала с Валентины Фёдоровны ночное, обтирала её всю тёплой водой с ромашкой, меняла клеёнку и подстилку, протирала камфорным спиртом спину и крестец, присыпала пудрой складки. Оттуда и был белый налёт на рукаве.

Переворачивала на бок и обкладывала валиками, потом через два часа на другой.

Варила кашу на воде, овсяную, жидкую, и кормила с ложки, придерживая голову.

Стригла ногти. Мыла голову раз в неделю, над тазом, подложив под плечи клеёнку.

Разминала правую руку, потому что в районной больнице в Лесках сорок лет назад медсестра тётя Шура показала ей, как разминают, когда у деда после инсульта отнялась рука.

А в двенадцать приезжала соседка Галина Петровна, которой Слава платил за три часа в день, и Нина Егоровна уходила на автобус.

Разговор на лестнице

Они вышли вдвоём в начале первого.

На лестничной площадке между третьим и вторым Лариса Викторовна остановилась и взялась за перила.

— Мам. Почему ты не сказала?

Нина Егоровна переложила авоську из правой руки в левую.

— А что бы ты сделала?

— Я бы тебя возила.

— Вот, — сказала мать. — Ты бы меня возила. Ты с восьми до восьми на ногах стоишь, у тебя вены. Игорь в рейсе. Артём экзамены сдаёт.

— Мам.

— И сиделку бы стала искать, — продолжала Нина Егоровна, не повышая голоса. — Хорошую, дорогую, чтобы совесть не болела. И сказала бы мне: мама, сиди дома, всё решено.

Лариса Викторовна открыла рот и закрыла.

Потому что так бы и было.

— Ты у меня хорошая, — сказала мать. — Ты меня привезла, ты мне тапки купила, ты со мной сериалы смотришь. Ты у меня всё забрала, Лариса.

— Что забрала?

— Всё. Не носи тяжёлое. Я сама. Посиди, отдохни. Я четыре месяца сижу и отдыхаю.

Она помолчала и посмотрела вверх, на дверь с коричневым дерматином.

— А там я нужная, — сказала Нина Егоровна. — Понимаешь? Там без меня никак.

Лариса Викторовна стояла и держалась за перила.

Она вдруг очень ясно вспомнила, как в марте мать спросила, не надо ли ей помочь с бельём, и как сама ответила ей: «Мам, сиди, у меня машинка всё делает».

Деньги

На обратном пути в автобусе они сели рядом, на двойное сиденье.

— Мам, а деньги ты на что просила?

— На памперсы, — сказала Нина Егоровна. — Две упаковки в неделю, тысяча сто девяносто. Клеёнка, присыпка, спирт камфорный. Кефир ей беру, творог, он у них в магазине дешевле на восемь рублей.

— Мам, ты семнадцать четыреста получаешь.

— Мне хватает, — сказала Нина Егоровна. — Я у тебя живу, я тебе квартплату не плачу. Куда мне их?

Она смотрела вперёд, на затылок водителя.

— Я думала, у тебя секта, — сказала Лариса Викторовна.

Мать повернулась.

— Кто?

— Секта. Света в салоне сказала.

Нина Егоровна подумала немного и усмехнулась одной щекой.

— Дура твоя Света.

Суббота

В ближайшую субботу Лариса Викторовна поехала с матерью.

Она взяла с собой рабочую сумку, ту самую, с которой ездила стричь на дом: машинку, два гребня, филировочные ножницы, пелерину и зеркало на ручке.

Валентина Фёдоровна, когда поняла, что ей будут стричь, заволновалась. Левой рукой она полезла к волосам и стала приглаживать их к голове, как приглаживают перед фотографией.

— Не трогай, я сама поправлю, — сказала Лариса Викторовна. — Вы сидите ровно, Валентина Фёдоровна, я аккуратно.

Слава принёс табуретку и таз. Мать подложила под плечи клеёнку и придерживала голову.

Стригла Лариса Викторовна сорок минут. Коротко сзади, чуть длиннее сверху, с мягким переходом, так, чтобы не лезло в глаза и чтобы удобно было мыть.

Потом дала зеркало в левую руку.

Валентина Фёдоровна смотрела на себя долго. Потом сказала, с трудом, выталкивая каждый слог:

— Ни-на. Кра-си-во.

— Красиво, — согласилась Нина Егоровна. — Ты и в школе первая была по красоте, Валь. Я вторая.

Валентина Фёдоровна засмеялась. Смех у неё выходил только на выдохе, коротким шипением, но это был смех.

Что изменилось к осени

В июле Лариса Викторовна дошла до отдела соцзащиты, собрала справки и добилась, чтобы к Валентине Фёдоровне ходил соцработник, три раза в неделю, бесплатно.

В августе Нина Егоровна стала ездить не пять раз в неделю, а три. Не потому, что устала, а потому, что теперь можно было.

Гипс сняли в апреле, «пара месяцев» закончилась в конце мая, и в июне мать так и не завела разговор про Лески. В сентябре Лариса Викторовна спросила сама.

— Куры у Раисы несутся, — сказала Нина Егоровна. — Пусть стоит дом. Зимой съездим, печку протопим.

Тетрадка

Одну вещь Лариса Викторовна увидела уже осенью.

У Валентины Фёдоровны на тумбочке лежала школьная фотография. Лесковская школа, шестьдесят третий год, третий класс, двадцать два человека в три ряда, у мальчиков стриженые головы, у девочек банты.

После инсульта она помнила не всех. Смотрела на лицо и не могла достать имя.

Нина Егоровна завела тонкую тетрадку в клетку и переписала туда всех по рядам, слева направо, так, как они стояли. Двадцать два имени, и рядом с каждым по одной строке: кто кем стал, кто куда уехал, кого уже нет.

Каждое утро, пока грелась каша, она читала вслух по одному.

— Первый ряд, третья слева. Люська Горохова. На почте работала в Хохле, померла в позапрошлом.

Валентина Фёдоровна слушала, глядя в потолок, и шевелила губами.

Иногда у неё получалось сказать имя раньше матери. Тогда Нина Егоровна закрывала тетрадку, хлопала ладонью по колену и говорила:

— Вот. Помнишь же.

История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.

ReadMe -  у нас все самое интересное.