Дом Тамары Николаевны Бочаровой стоял на Крайней улице Берёзовки последним. Дальше начиналось поле, за полем лесополоса, а за лесополосой гудела трасса на город. Дом был деревянный, обшитый вагонкой, с высоким крыльцом и рябиной у калитки. Строил его отец, Николай Бочаров, в семьдесят шестом году, своими руками, по выходным и в отпуск.
Отец тридцать лет проработал жестянщиком на автобазе. Крышу он покрыл кровельным железом, листы фальцевал сам, на верстаке в сарае, и раз в пять лет красил её суриком. Красная крыша Бочаровых была видна с трассы. А водосток отец сделал медный. Медный лист он собирал года три, где списанный, где выменянный, и в семьдесят восьмом спаял желоба, трубы и воронки. Воронок было четыре, по углам дома. На лицевой стороне каждой он выбил и вырезал солнышко с двенадцатью лучами.
Тамара помнила, как маленькой стояла под этими воронками в грозу и смотрела, как вода бьёт из трубы в бочку. Медь потом потемнела, стала коричневой, местами зеленоватой, а солнышки остались.
Одну воронку, над крыльцом, сорвало льдом в третьем году. Отец тогда уже болел и сделать новую не успел. Сосед прикрутил на её место обрезок пластиковой трубы. Так и висело двадцать с лишним лет: три медных солнышка и серая пластмасса.
Тамаре был пятьдесят один год. Двадцать два из них она работала кондуктором на сто двенадцатом автобусе, Берёзовка — Вокзал. Два дня через два, первый рейс в пять сорок, последний в девять вечера. Через её руки за смену проходило тысяч двадцать мелочью и бумажками, и она могла отсчитать сдачу с пятисотки, не глядя в сумку. Цену деньгам Тамара знала. Цену людям, как ей казалось, тоже. За двадцать два года насмотрелась и на тех, кто норовит проехать две остановки зайцем, и на тех, кто суёт тысячу за проезд, лишь бы не было сдачи.
Жила она одна. Дом был большой для одного человека, но другого у неё не было, и этот она берегла.
Крыша потекла позапрошлой весной. Сначала у трубы, потом над кухней. Железо, которое отец красил суриком, местами проржавело насквозь, и в дождь Тамара расставляла по дому посуду: эмалированный таз на чердаке, ведро на кухне, кастрюлю в прихожей. Ночью под этот перестук она не могла уснуть. Водосток тоже сдал. Швы на желобах разошлись, и с карниза текло не в трубы, а прямо на отмостку, под фундамент.
Четыре года Тамара откладывала. С каждой зарплаты, с каждой премии. В тетрадке, где у неё был записан каждый рубль, на последней странице стояло: «Крыша — 238 тыс.». Сто сорок восемь на материал, девяносто на работу. Материал она выбрала сама, гладкий фальцевый лист цвета графита, тот, что держит лет пятьдесят. Купила и комплект оцинкованного водостока, одиннадцать тысяч четыреста. Медь она решила снять и сложить в сарай. Выбросить отцовскую работу у неё не поднималась рука, а повесить обратно было уже нельзя: течёт.
Кровельщика ей посоветовали в автобусе. Пассажирка с Садовой рассказала, что ей перекрывали дом мужики из райцентра, двое, недорого, без пьянки, и что старший у них золотые руки. Записала Тамаре телефон прямо на билетике.
Старшего звали Виктор Бачурин. Он приехал во вторник, в конце сентября, на белой «Газели» с лестницей на крыше. Сорок пять лет, широкий, невысокий, с рыжеватой щетиной и руками, которые не помещались в карманы куртки. Говорил мало. Обошёл дом два раза, слазил на чердак, постучал костяшками по стропилам. Потом долго стоял у угла и смотрел на воронку с солнышком.
— Это кто делал? — спросил он.
— Отец, — ответила Тамара. — Он жестянщиком был. В семьдесят восьмом.
— Медь, — сказал Бачурин и потрогал воронку пальцем. — Сейчас такую никто не сделает. Ни у кого руки не дойдут.
— Течёт вся, — сказала Тамара. — Швы разошлись. Я новый водосток купила, оцинкованный. Повесите?
Бачурин не ответил. Он смотрел на солнышко.
Посчитали на крыльце. Девяносто тысяч за работу, три части по тридцать. Первая авансом, вторая, когда снимут старое железо и поставят новую обрешётку, третья в конце. Начать в субботу, закончить за две недели. До снега успеют. Старое железо он предложил вывезти сам.
— Вывозите, — сказала Тамара. — Мне этот хлам девать некуда.
— А водосток? — спросил Бачурин.
— А что водосток. И его снимайте, что там.
Он кивнул и записал что-то в блокнот.
Напарника его звали Стёпа Бакланов. Двадцать четыре года, худой, быстрый, в бейсболке козырьком назад. Он бегал по коньку, как по тротуару, и разговаривал за двоих: с Бачуриным, с Тамарой, с котом соседки, с воронами на рябине. Бачурин на это не отвечал. Стучал по крыше деревянной киянкой, ровно, как часы. По этому стуку Тамара с остановки за два квартала знала, что они работают.
Старое железо снимали три дня. Листы, которые отец когда-то загибал на верстаке, отрывались с сухим треском, сыпали на землю ржавую труху и съезжали по доскам вниз, во двор. Стёпа складывал их у забора в штабель. К вечеру понедельника двор стал похож на свалку, а дом стоял под голой обрешёткой, накрытый плёнкой, как больной под простынёй. Половину досок Бачурин поменял: старые сгнили у карниза. Тамара отдала вторые тридцать тысяч и записала в тетрадку.
В среду вечером она заметила на карнизе новые крюки. Двенадцать штук, блестящие, рыжеватые, загнутые полукругом.
— Это под водосток? — спросила она.
— Под водосток, — ответил Бачурин.
— Под мой новый?
— Под водосток, — повторил он и полез за киянкой.
Тамара тогда не стала переспрашивать. Она в крюках не разбиралась. Крюки и крюки.
В четверг у неё была смена. На конечной у вокзала, в двенадцатом часу, зазвонил телефон. Звонила Зоя Петровна Бушуева, соседка через дорогу, шестьдесят три года, вдова и главный на Крайней улице источник новостей.
— Тамар, — сказала Зоя Петровна, — твои водосток снимают. Медный. Аккуратненько так, по кусочку, в одеяло заворачивают и в «Газель». И трубы, и воронки.
— В сарай пусть кладут, — сказала Тамара. — Я ж говорила.
— Какой сарай. В «Газель», говорю. Уже и уехали.
Тамара набрала Бачурина. Не взял. Набрала Стёпу. Тот ответил сразу, сквозь гул мотора.
— Тамара Николаевна, всё нормально! — прокричал Стёпа. — Медь забрали, Виктор Саныч сказал, так надо!
И связь оборвалась. Автобус уже отходил от конечной, в салон лезли пассажиры с сумками, и перезванивать было некогда.
А в пятницу вечером Зоя Петровна пришла к ней сама. Принесла банку огурцов и сына. Колька Бушуев, сорокалетний, тихий, работал на пункте приёма металла на Кирпичной.
— Расскажи ей, — велела Зоя Петровна.
— Да чего рассказывать, — замялся Колька. — Был у нас сегодня твой кровельщик. Рыжий такой, на «Газели». Полный кузов железа привёз, ржавого, кровельного. Я сам на весы ставил. Пятьсот с чем-то кило.
— А медь? — спросила Тамара.
— Медь не видал, — сказал Колька. — Да медь у нас и не сдают особо. Медь в город возят, там за неё больше дают.
— Сколько больше?
— Ну, сейчас за кило рублей семьсот. Если чистая.
Когда соседи ушли, Тамара села за стол с тетрадкой. Отцовский водосток весил килограммов сорок, не меньше. Отец сам говорил, когда вешал: «Сорок кило меди на дом, Тамарка, на сто лет хватит». Сорок на семьсот. Двадцать восемь тысяч. Почти тридцать. Почти ровно столько, сколько она должна была отдать ему в конце.
Она долго смотрела на эту цифру. Потом закрыла тетрадку.
Работали они ещё неделю. Крыша получилась красивая, этого Тамара отрицать не могла. Гладкие графитовые листы, ровные швы, тонкий конёк. В дождь вода скатывалась с неё сразу, ни капли не задерживая. Дом стал выше и строже, как будто его побрили и надели на него новую шапку. Старухи у остановки спрашивали, кто делал.
Только водостока на доме не было. Ни медного, ни нового. Коробка с оцинковкой так и стояла в сарае нераспечатанная.
В четверг, через две недели после начала, Бачурин слез с крыши в последний раз, снял перчатки и сказал:
— Всё. Принимайте.
— А водосток? — спросила Тамара. — Вот же коробка. Я за неё одиннадцать тысяч отдала.
— Оцинковку вешать не буду, — сказал Бачурин. — Подождите неделю. Будет вам водосток.
— Какой водосток?
— Нормальный.
Тамара посмотрела на крюки, торчавшие из-под карниза, пустые. На коробку. На «Газель» у ворот, в кузове которой лежали только обрезки графитовых листов.
Разговор случился в пятницу вечером, у калитки. Тамара вышла с конвертом, и все на Крайней улице это видели. Зоя Петровна стояла у своего забора с секатором. Дед Бурмистров с соседнего участка курил на лавке. Двое мальчишек катались по дороге на великах.
Тамара открыла конверт, достала деньги и показала их Бачурину. Тридцать тысяч, пятитысячными. Потом убрала обратно.
— Вот ваша последняя часть, — сказала она. — Только вы её уже получили.
— Не понял, — сказал Бачурин.
— Медь моя где? Отцовская?
— У меня в гараже.
— В гараже! — Тамара сама удивилась, как громко у неё вышло. — Колька тебя на приёмке видел. С полным кузовом.
— Железо сдал, — сказал Бачурин. — Вы сами сказали, хлам вывезти.
— А медь?
— Медь не хлам.
— Конечно не хлам! — Тамара засмеялась, нехорошо, сама себя не узнавая. — Медь по семьсот рублей за кило! Сорок кило, двадцать восемь тысяч! Ты что думаешь, я считать не умею? Я двадцать два года деньги считаю!
— Тамара Николаевна, — начал Стёпа из кабины, — да вы послушайте, он же…
— Стёпа, — сказал Бачурин, не оборачиваясь. — Сиди.
Стёпа замолчал.
— Отец эту медь три года собирал, — сказала Тамара. — По листочку. Сам паял. А ты её в город свёз, пока я на линии была. Мародёр ты, вот ты кто. На покойнике нажился.
— Ой, Тамара, — громко вздохнула у забора Зоя Петровна, — а я тебе что говорила. Нынче им только отвернись.
Бачурин постоял. Лицо у него было красное, но не от злости, а будто от ветра. Он посмотрел на крышу, на крюки под карнизом, на Тамару. Потом надел перчатки, которые держал в руке.
— Как скажете, — сказал он. — Неделю подождите.
— Чего ждать? Пока ещё что-нибудь сдашь?
Он ничего не ответил. Сел в «Газель», хлопнул дверцей, и машина уехала по Крайней улице в сторону трассы. Стёпа смотрел в боковое стекло назад, пока не скрылся за поворотом.
Конверт Тамара отнесла домой и положила в комод, под стопку полотенец.
Ночью она не спала. Лежала и слушала, как по новой крыше постукивает мелкий дождь, тихо, совсем не так, как по старому железу. Ни таза, ни ведра, ни кастрюли. Сухо. Это было странно и почему-то обидно, как будто кто-то сделал ей хорошо и плохо одновременно, и она не знала, что из этого считать.
Через три дня зарядили дожди.
Осень в Берёзовке всегда так: сначала золотая неделя, потом сразу серая. Дождь шёл сутками, то мелкий, то стеной. И Тамара узнала, что такое крыша без водостока. Новая, гладкая, она сбрасывала воду, как с горки. Вода срывалась с карниза сплошной лентой по всему периметру дома и била в землю. За два дня вдоль стен вымыло канаву в палец глубиной. На крыльцо лило так, что выходить приходилось бегом, накрыв голову пакетом. В подвале, где у неё стояли банки и картошка, на полу появилась лужа.

Утром она выходила на крыльцо и смотрела, как с края нового листа срываются капли. Крупные, тяжёлые, они собирались на гладком графите, ползли к краю и падали в размокшую землю у самой отмостки. Рядом, у калитки, мокла рябина. Ягоды на ней в тот год уродились такие, что ветки клонились до забора, и капли висели на гроздьях, как на бусах. Красиво было. Тамара смотрела на эту красоту и думала про фундамент.
Звонить Бачурину она не стала. Позвонила в райцентр другому кровельщику, Белькову, которого нашла по объявлению. Тот выслушал и сказал, что раньше середины ноября не приедет, очередь. А в середине ноября уже лёд.
— Оцинковку я и сама повешу, — сказала Тамара Зое Петровне, хотя знала, что не повесит. На крышу она не лазила с детства.
— Колька повесит, — сказала Зоя Петровна. — В выходной.
Колька пришёл в субботу, поднялся по лестнице к карнизу, посмотрел на крюки и слез обратно.
— Тёть Тамар, — сказал он, — а у тебя крюки-то медные.
— И что?
— И то. Медные, под широкий желоб. Твоя оцинковка уже, она на них болтаться будет, как ремень на гвозде. И цинк к меди вешать нельзя, его поест за пару лет. Я на приёмке такого насмотрелся. Кто тебе их ставил?
— Он, — сказала Тамара.
— Ну, — сказал Колька и почесал затылок. — Странно. Медный крюк нынче рублей по шестьсот. Двенадцать штук, это ж тысяч семь. Зачем под оцинковку медь ставить?
Тамара не ответила. Вечером она долго стояла под карнизом с фонариком и смотрела на эти крюки. Рыжие, новые, ровные, как по линейке. Под коробку из её сарая они не годились.
В конвертике в комоде лежали тридцать тысяч. Тамара их не трогала.
В четверг по радио в автобусе сказали, что в ночь с пятницы на субботу по области ждут первый снег. Пассажиры загудели. Кто-то ещё не выкопал морковь, кто-то не снял резину с колёс. Тамара отрывала билеты и думала о том, что будет, если на её крыше без водостока всё это замёрзнет, а потом поедет вниз пластом.
В пятницу у неё был выходной. Утром она проснулась в семь от звука мотора. Звук был знакомый.
Она подошла к окну. У ворот стояла белая «Газель» с лестницей на крыше. Из кабины вылез Стёпа, за ним Бачурин. Бачурин открыл задние двери, наклонился в кузов и вытащил наружу что-то длинное, завёрнутое в старое ватное одеяло. Поднял на плечо и понёс к дому.
Тамара накинула куртку и вышла на крыльцо.
Бачурин опустил свою ношу на сухие доски у стены, под навес, и откинул край одеяла.
Это был желоб. Отцовский медный желоб, Тамара узнала бы его из тысячи. Только он был другой. Вмятины, которые оставили на нём тридцать зим и сосульки, исчезли. Разошедшиеся швы были пропаяны заново, тонкой ровной полоской олова, без наплывов. Зелёную корку с меди сняли, но до блеска не начищали: металл был тёплого тёмно-коричневого цвета, как старая монета.
Стёпа принёс второй свёрток, третий, четвёртый. Трубы. Колена. А последним Бачурин сам вынес из кабины небольшой мешок и высыпал на одеяло воронки.
Тамара посчитала. Привычка. Одна, две, три, четыре.
Четыре воронки. На каждой солнышко с двенадцатью лучами.
— Их же три было, — сказала она. — Четвёртую в третьем году льдом сорвало. Над крыльцом пластмасса висела.
— Было три, — согласился Бачурин.
Он ничего больше не объяснил. Взял лестницу и пошёл к углу дома.
Вешали до обеда. Тамара не ушла в дом. Стояла на крыльце, потом у рябины, потом снова на крыльце. Бачурин укладывал желоба на медные крюки, и они ложились в них точно, как в ладони. Стёпа подавал снизу и в кои-то веки молчал. Звенело олово, когда Бачурин пропаивал стыки на месте, пахло канифолью и мокрым деревом. Зоя Петровна вышла к забору, постояла и ушла в дом. Через полчаса вышла снова, уже с Колькой.
Последней Бачурин повесил воронку над крыльцом. Слез, отошёл к калитке и долго смотрел на дом снизу, щурясь, как будто сверял.
Тамара тоже смотрела. Четыре медных солнышка по четырём углам. Она переводила взгляд с одного на другое и не могла понять, какое из них новое. Все одного цвета, все одинаково тёмные. Двенадцать лучей. Тот же чуть кривой третий луч слева, который отец, она помнила, когда-то сделал короче, потому что сорвалось зубило.
— Которая? — спросила она наконец.
— А вы найдите, — сказал Бачурин.
Тамара сходила за лестницей сама. Стёпа дёрнулся помочь, но Бачурин его остановил. Она поднималась к каждой воронке по очереди, четыре раза, держась за перекладины так, что белели пальцы. Заглядывала внутрь, щупала край.
Внутри первой воронки, на внутреннем ободке, были выбиты две маленькие буквы: «Н. Б.». Тамара сорок лет мимо этих воронок ходила и не знала, что отец их подписывал. Во второй те же буквы. В третьей тоже.
В четвёртой, над крыльцом, букв не было. Только маленькое солнышко, выбитое кернером изнутри, совсем крошечное, с ноготь.
Она слезла и встала перед Бачуриным.
— А что не подписали? — спросила Тамара.
— Чужие буквы ставить не моё дело, — сказал он. — А свои тут ни к чему. Дом не мой.
И тут Стёпа не выдержал.
— Тамара Николаевна, — сказал он быстро, как будто боялся, что его опять остановят, — он медный лист в городе брал. На воронку, на колена и на крюки. Двенадцать тысяч. А железо ваше на Кирпичной сдал, семь тысяч девятьсот дали, так он на эти деньги олово взял, кислоту и паяльник новый, старый сгорел. И четыре вечера у себя в гараже стучал, я видел. Вмятины на деревяшке выправлял. Воронку эту два раза переделывал, луч у него не тот выходил. Ваш отец, говорит, криво сделал, значит, и мне надо криво.
— Стёпа, — сказал Бачурин.
— Да чего Стёпа! — Стёпа махнул рукой. — Вы ж ей сами не скажете.
Тамара стояла и молчала. Она думала про оцинкованную коробку в сарае. Про то, что Бачурин ещё в первый день смотрел на эту воронку, а она решила, что он прикидывает вес. Про медные крюки, которые он поставил в среду, до всякого скандала. Он уже тогда знал, что повесит.
Тут с неба пошло. Не снег ещё, а мокрая крупа, первая. Она сыпалась на новую крышу, таяла и стекала к карнизу. Тамара подняла голову. С графитового листа вода больше не срывалась лентой. Она уходила в желоб, бежала по нему, тихо журча, и падала в воронку над крыльцом. Из трубы внизу ударила в бочку тонкая струйка.
Тамара пошла в дом. Достала из комода конверт и вернулась.
— Тут тридцать, — сказала она. — Последняя часть. И за медь возьмите. За лист. И за четыре вечера.
— Тридцать возьму, — сказал Бачурин. — Это за крышу. А медь, считайте, ваш отец оплатил. В семьдесят восьмом.
— Так нельзя, — сказала Тамара.
— Можно.
Она подумала. Потом пошла к сараю, выволокла оттуда коробку с оцинковкой и поставила её у колёс «Газели».
— Тогда это заберите, — сказала она. — Вам на другом доме пригодится. Мне она теперь ни к чему.
Бачурин посмотрел на коробку. Потом на неё. И впервые за все две недели усмехнулся.
— Одиннадцать четыреста, — сказал он. — Почти сошлось.
— Я считать умею, — ответила Тамара.
Стёпа засмеялся и закинул коробку в кузов.
Снег выпал ночью, как обещали. Утром Тамара вышла на крыльцо. Крыша была белая, рябина белая, на гроздьях лежали маленькие снежные шапки. К обеду пригрело. Снег на графите начал подтаивать, и вода пошла в желоба, а из желобов в воронки, во все четыре. Зоя Петровна стояла у своего забора и смотрела.
— Тамар, — крикнула она через дорогу, — так медь-то на месте?
— На месте, — ответила Тамара. — Можешь Кольке передать.
Она постояла ещё немного под воронкой над крыльцом. Потом пошла в дом, достала тетрадку и на последней странице, под строчкой «Крыша — 238 тыс.», дописала: «Водосток — Бачурин В. А.». И цифру ставить не стала.
История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.






