Пенсионер заливал в свою «шестёрку» ровно полбака, а в следующую субботу находил полный. Он грешил на соседа-шутника, пока однажды не нашёл на заднем сиденье недовязанный шарф и записку чертёжным шрифтом

В райцентре давно ходила шофёрская присказка: замков у «Жигулей» меньше, чем самих «Жигулей». Говорили, что ключом от одной «шестёрки» можно открыть каждую пятую, а завести каждую десятую. Проверять никто не брался. Кто-то вспоминал, как в девяносто пятом у вокзала два мужика полчаса спорили над одной машиной, и у обоих ключ поворачивался. Над этой историей смеялись в гаражах лет двадцать, а потом забыли.

Филипп Корнеевич Ушаков про присказку знал. Только к себе её не примерял.

Ему было шестьдесят шесть. Сорок лет он отработал машинистом экскаватора в передвижной мехколонне: рыл каналы под мелиорацию, котлованы под фермы, траншеи под газ. Руки у него были такие, что стакан в них казался рюмкой, а рост такой, что в столовой ПМК для него держали отдельный стул, покрепче. Жена ушла от него в восемьдесят девятом к ветеринару из области и, по слухам, ни разу не пожалела. Филипп Корнеевич тоже не жалел. Жил один в половине кирпичного дома на улице Мелиораторов, держал кур, чинил соседям калитки и разгадывал сканворды.

Белую «шестёрку» он получил в восемьдесят восьмом через профком, по очереди, после шести лет ожидания. Машина пережила с ним три зимы без гаража, один кювет и одну попытку продажи, которую он сорвал сам: покупатель стукнул ногой по колесу, и Филипп Корнеевич сказал, что передумал.

По субботам он ездил на рынок. Выезжал ровно в семь, ставил машину на стоянке у рыночных ворот, под старым тополем, и шёл за мёдом, за творогом и за хамсой, если завозили. По дороге заезжал на заправку и заливал полбака. Ровно двадцать литров. Не больше и не меньше.

— Зачем полный? — объяснял он соседу по гаражу. — Полный бак тяжёлый. Машина тогда больше ест. Я считал.

— Где ты считал? — спрашивал сосед.

— В голове, — отвечал Филипп Корнеевич и стучал себя пальцем по лбу.

В бардачке у него лежало всё нужное для жизни: старый китайский термос с чаем на смородиновом листе, пачка сканвордов, огрызок карандаша, жестянка леденцов «Барбарис» (курить он бросил в две тысячи шестом и с тех пор сосал леденцы) и манометр в тряпочке. В магнитоле, которую он поставил в девяностых, жила одна кассета. «Песняры». Других магнитола не признавала и жевала.

На другом конце райцентра, в пятиэтажке у школы, жила Эмма Рудольфовна Штерн.

Ей было шестьдесят три. Тридцать пять лет она преподавала черчение в той самой школе, что стояла напротив её окон, и вышла на пенсию, когда черчение убрали из программы. Ушла она тихо. На последнем уроке нарисовала мелом на доске идеальную окружность, без циркуля, от руки, и попросила не стирать. Окружность продержалась на доске до первого сентября, потом её всё-таки стёрла новая уборщица.

Эмма Рудольфовна была маленькая, прямая, в сером пальто с поясом. Ходила быстро, говорила чётко, а писала только чертёжным шрифтом: узким, наклонным, с одинаковой высотой каждой буквы. Даже в списке покупок. Даже на банках с вареньем. Продавщицы на рынке узнавали её записки издалека.

— Это от Штерн, — говорили они друг другу. — Взвешивай точно, она перевесит.

Белую «шестёрку» она купила в девяносто третьем у школьного директора, который уезжал к дочери в город. Купила на все свои сбережения, хотя водить тогда не умела. Научилась за одно лето, по учебнику, с карандашом в руке. Ездила с тех пор аккуратно, как чертила: без резких линий.

Машину она держала в порядке. Заливала всегда полный бак, до щелчка пистолета. Записывала литры и цену в тетрадь в клетку, а в конце месяца строила по этим цифрам график расхода. График у неё получался почти ровный. Она им гордилась.

В бардачке у Эммы Рудольфовны лежала аптечка, в которой каждый пузырёк был подписан чертёжным шрифтом: «ЙОД», «ЗЕЛЁНКА», «ВАЛИДОЛ (НЕ ДЛЯ ДУШИ, А ДЛЯ СЕРДЦА)». Рядом лежало вязание, пакет семечек для рыночных голубей и логарифмическая линейка, на которой она считала расход, потому что калькулятору не доверяла. В магнитоле стояла кассета «Итальянский язык за тридцать уроков». Эмма Рудольфовна учила итальянский четвёртый год. Ей хотелось однажды увидеть Венецию и проверить, правильно ли там построена перспектива.

На рынок она тоже ездила по субботам. Только не к семи, а к восьми, когда разгружали молочное. Ставила машину на той же стоянке, у третьего фонарного столба от ворот.

Тридцать лет две белые «шестёрки» ни разу не стояли рядом. А в конце сентября на стоянке начали асфальтировать дальний угол, и всех загнали в два ряда у ворот.

В первую такую субботу шёл мелкий дождь. Филипп Корнеевич приехал в семь, поставил машину на свободное место у тополя и ушёл за хамсой. Через час Эмма Рудольфовна втиснулась через одно место от него, потому что у столба стоял чужой грузовичок с капустой. Две белые машины, обе с рыжими пятнышками на порогах, обе с мокрыми жёлтыми листьями на капоте, встали почти бок о бок, как близнецы в школьном строю.

В девять Филипп Корнеевич вернулся с сумками. Посмотрел в сторону тополя, увидел ближнюю белую «шестёрку», подошёл и вставил ключ. Ключ повернулся.

Он поставил сумки на заднее сиденье, сел, ударился коленями о руль и выругался.

Сиденье стояло так близко к рулю, будто в машине ездил подросток. Филипп Корнеевич отодвинул его до упора, поправил зеркало, которое кто-то развернул себе под нос, и выехал со стоянки. На заправку в тот день он не заехал: стрелка бензина лежала на полном баке.

— Вот это да, — сказал он вслух, постучав пальцем по стеклу прибора. — Это кто ж такой добрый.

Через час Эмма Рудольфовна вышла с рынка с бидоном молока, увидела у столба свою белую «шестёрку», то есть его белую «шестёрку», открыла её своим ключом и села. Ноги до педалей не достали. Сиденье было отодвинуто так далеко, что она ухватилась за руль, как за поручень в автобусе.

— Ну конечно, — сказала она. — Сынок катался.

Сын у Эммы Рудольфовны жил в райцентре, через три улицы, работал наладчиком на элеваторе, ездил на своей серебристой иномарке и имел запасной ключ от материной «шестёрки». На всякий случай. Ростом он пошёл в деда, под два метра. Других подозреваемых у неё не было.

Так всё и закрутилось. Каждую субботу две машины стояли у ворот через одно место, и каждую субботу хозяева брали ту, что ближе. Иногда свою. Иногда чужую. Оба выходили с рынка нагруженные, под дождём, в мыслях о хамсе и о сметане, и оба смотрели не на номер, а на цвет и на рыжие пятнышки на порогах. Номер собственной машины в райцентре не помнил никто. Его помнили только сотрудники ГАИ, а их на рыночной стоянке не бывало.

Странности копились.

Филипп Корнеевич заливал свои двадцать литров, а через неделю обнаруживал под завязку. Потом заливал снова, а в следующую субботу находил ровно половину и чуть меньше. Бак у него вёл себя как погода: то густо, то пусто. Сиденье каждый раз оказывалось у самого руля, и каждый раз он бился об руль коленями. Зеркало смотрело вниз, куда-то в район чужого подбородка. А в салоне пахло лавандой.

— Духами пахнет, — сказал он соседу по гаражу во вторник. — Женскими. Лавандой, что ли.

— Это ты стареешь, — ответил сосед. — Мне тоже в шестьдесят шесть всё лавандой пахло.

— Тебе шестьдесят один.

— А пахло уже тогда.

Однажды он включил магнитолу, ожидая «Песняров», и машина заговорила с ним приятным женским голосом.

— Buongiorno, — сказала машина. — Повторяйте за мной. Buongiorno, signora.

Филипп Корнеевич повторил. Не потому, что хотел, а от неожиданности. Он ехал по улице Мелиораторов и говорил «бонджорно» встречной козе. Потом вынул кассету, посмотрел на неё долго, как на чужую квитанцию за свет, и вставил обратно. Магнитола её не зажевала. Это было обиднее всего.

Эмма Рудольфовна тем временем тоже копила наблюдения. Её полный бак, который она заливала до щелчка, превращался в половинку. Магнитола играла «Песняров», хотя у неё «Песняров» никогда не было. В салоне пахло соляркой, смородиновым листом и почему-то курятником. Но хуже всего было с графиком.

График расхода, который она тридцать лет вела в тетради, сломался. Сначала линия подпрыгнула вверх. Потом рухнула вниз. Потом пробег на счётчике выдал за неделю пятьдесят шесть тысяч километров, хотя дальше рынка и сыновнего дома она не ездила. А в следующую субботу пробег оказался меньше, чем за неделю до того.

— Тросик спидометра, — решила Эмма Рудольфовна. — У «шестёрок» он всегда первым сдаётся.

Она обвела в тетради красным неправильную неделю и написала на полях: «ТРОСИК???».

Тросик был ни при чём. Просто у его машины на счётчике стояло сто сорок три тысячи, а у её машины восемьдесят семь.

В третью субботу Эмма Рудольфовна впервые открыла бардачок в «своей» машине, чтобы достать семечки для голубей. Семечек там не было. Там лежал китайский термос, жестянка «Барбариса», манометр в тряпочке и пачка сканвордов, разгаданных крупными печатными буквами.

Она взяла верхний сканворд. Ответы были вписаны твёрдой рукой, с нажимом, так что бумага кое-где порвалась. Половина слов была правильная. Вторая половина держалась на честном слове. «Река в Африке» была вписана как «НИЛЬ». «Озеро в Швейцарии» оказалось «ЖЕНЕВСКИМ», хотя клеток было пять. А «землеройная машина» из десяти букв стояла в клетках гордо и уверенно: «ЭКСКОВАТОР».

Эмма Рудольфовна была учительницей. Это не лечится.

Она достала из сумочки красный карандаш, аккуратно зачеркнула «О» и надписала сверху «А». Потом исправила «НИЛЬ». Потом подумала и на полях, чертёжным шрифтом, написала: «ЖЕНЕВСКОЕ ОЗЕРО ПО-ФРАНЦУЗСКИ ЛЕМАН. ПЯТЬ БУКВ».

Положила сканворд на место и закрыла бардачок.

— Значит, сынок взялся за сканворды, — сказала она с удовольствием. — Может, хоть курить бросит.

В ту же субботу, только часом раньше, Филипп Корнеевич сидел в «своей» машине, то есть в её машине, и тоже полез в бардачок за леденцом. Леденцов не было. Была аптечка. Пузырьки в ней стояли по росту, как первоклассники, и на каждом белела аккуратная бумажная полоска с надписью: «ЙОД», «ЗЕЛЁНКА», «ВАЛИДОЛ (НЕ ДЛЯ ДУШИ, А ДЛЯ СЕРДЦА)». Рядом лежали спицы с мотком горчичной шерсти, пакет семечек и логарифмическая линейка.

Филипп Корнеевич взял линейку, подвигал движок и положил обратно.

— Ну, сосед, — сказал он с чувством. — Ну, артист.

Пенсионер заливал в свою «шестёрку» ровно полбака, а в следующую субботу находил полный. Он грешил на соседа-шутника, пока однажды не нашёл на заднем сиденье недовязанный шарф и записку чертёжным шрифтом

Последней каплей стал сканворд.

В четвёртую субботу Филипп Корнеевич сел наконец в собственную машину. Он этого, конечно, не знал. Знал только, что сиденье опять у руля, а в бардачке опять его термос, его «Барбарис» и его сканворды. Он обрадовался им, как родне, открыл верхний и замер.

Слово «ЭКСКОВАТОР» было исправлено. Аккуратно, красным карандашом, тонкой линией: «О» зачёркнуто, сверху стояло «А». «НИЛЬ» лишился мягкого знака. А на полях узкими наклонными буквами, ровными, как штакетник, было написано про какое-то озеро Леман.

Филипп Корнеевич сорок лет проработал на экскаваторе. Знал его до последнего болта. Только писать не умел, и вот кто-то взял и указал.

В тот же вечер он пошёл к соседу по гаражу.

Сосед был известный в округе шутник. В две тысячи третьем он подложил Филиппу Корнеевичу в багажник ежа. В две тысячи одиннадцатом приклеил к его калитке объявление «Продаю кур. Дорого. Торг неуместен», и полдня к калитке ходили люди. Сосед этим гордился. Если на улице Мелиораторов происходило что-то необъяснимое, искали его.

— Ты мне бензин заливаешь? — спросил Филипп Корнеевич с порога.

Сосед поставил на стол кружку.

— Я? Тебе? Бензин? — переспросил он. — Корнеич, ты здоров? Я себе-то заливаю через раз.

— А сиденье кто двигает?

— Какое сиденье?

— А итальянский кто мне в магнитолу сунул? — Филипп Корнеевич повысил голос. — А пузырьки с подписями? А это?

Он развернул сканворд и ткнул пальцем в красное «А».

Сосед посмотрел на исправление, потом на Филиппа Корнеевича. Помолчал. Потом медленно, с уважением, сказал:

— Корнеич. Я бы до такого не додумался.

— Вот и я говорю, — согласился Филипп Корнеевич. — Значит, это ты.

Сосед клялся, божился и даже предложил осмотреть свой гараж. Филипп Корнеевич осматривать не стал. Ушёл домой и долго смотрел на красную букву. Обидно было, что сосед, выходит, умный, а он сорок лет этого не замечал.

Эмма Рудольфовна в тот же вечер позвонила сыну.

— Сынок, — сказала она. — Я тебя не ругаю. Я хочу понять. Ты берёшь мою машину?

— Мам, — ответил сын. — Я твою машину с весны не видел. У меня своя есть.

— А «Песняры» в магнитоле откуда?

— Какие «Песняры»?

— А сканворды? Ты, кстати, молодец, что сканворды. Только экскаватор пишется через «а».

В трубке помолчали.

— Мам, — осторожно спросил сын. — Ты как себя чувствуешь?

— Прекрасно, — сказала Эмма Рудольфовна. — Особенно когда мне не врут.

Сын обещал заехать в выходные и посмотреть. Мать не поверила: в детстве он тоже отпирался, стоя с вареньем на подбородке. Она достала вязание и решила, что раз уж сынок тайком ездит на её машине, пусть хоть пользу принесёт.

Шарф она вязала ему к Новому году. Горчичный, тёплый, плотной резинкой, как он любил в школе. Связала уже половину, а длину не знала: сын был под два метра, а мерить его в лоб значило испортить сюрприз. Решение она нашла чисто инженерное.

В пятницу вечером она положила недовязанный шарф на заднее сиденье «своей» машины, стоявшей под окнами. Рядом положила английскую булавку. И записку на листке из тетради в клетку, сложенном вдвое.

Писала она её минут двадцать. Чертёжным шрифтом, по линейке.

В субботу утром она, как обычно, поехала на рынок, поставила машину у ворот и ушла за молоком.

А в девять с небольшим на стоянку вернулся Филипп Корнеевич с тремя сумками. Снова моросило. Он поискал глазами белую «шестёрку», нашёл ближнюю, открыл её своим ключом, распахнул заднюю дверь, чтобы поставить сумки, и застыл.

На заднем сиденье лежал шарф. Горчичный, наполовину связанный, со спицами, воткнутыми в моток. На шарфе лежала английская булавка. А под булавкой белел сложенный вдвое тетрадный листок.

Филипп Корнеевич поставил сумки прямо на мокрый асфальт. Развернул листок.

Буквы были узкие, наклонные, одинаковой высоты. Как в учебнике. Как на табличке у двери кабинета.

«СЫНОК», — было написано в первой строке.

Ему было шестьдесят шесть лет. Последний раз его так называла мать, в семидесятых, когда звала с улицы ужинать.

Он прочитал записку до конца. Потом ещё раз. Потом сел на заднее сиденье, рядом с шарфом, прямо в мокрой куртке, и прочитал в третий раз, шевеля губами.

«СЫНОК. Машину бери, раз тебе надо, я не против. Но сиденье после себя возвращай, бензин доливай до полного, а итальянский не перематывай, я на седьмом уроке. Сканворды разгадывай дальше, это полезно для головы. Экскаватор пишется через А. Шарф примерь и заколи булавкой, где длина хватит. Только не разглядывай, это тебе к Новому году. МАМА».

Филипп Корнеевич посмотрел на шарф. Шарф был тёплый даже на вид.

Он взял его в руки, осторожно, чтобы не выпали спицы. Обмотал вокруг шеи. Посмотрел в зеркало заднего вида, то самое, которое вечно кто-то разворачивал себе под нос. Из зеркала на него глядел пожилой красный мужик в горчичной полосе. До середины груди шарф доставал, дальше кончался. Филипп Корнеевич подумал, прикинул на глаз, сколько ещё надо, чтобы концы висели по-людски, и заколол булавку на нужной длине.

Потом снял шарф и вдруг сказал вслух:

— Погоди. Какая мама?

Он перегнулся вперёд и отогнул солнцезащитный козырёк. За козырьком, под резинкой, лежал техпаспорт. Свой техпаспорт он держал там же тридцать восемь лет. Он вытащил его, раскрыл и прочитал: «Штерн Эмма Рудольфовна».

Филипп Корнеевич медленно поднял голову и посмотрел в лобовое стекло. Через одно место от него, под тополем, стояла белая «шестёрка». С рыжими пятнышками на порогах. С мокрыми листьями на капоте. Он вышел, подошёл к ней и заглянул в салон. На переднем сиденье лежала знакомая пачка сканвордов. Он вставил свой ключ в дверь. Ключ повернулся.

Он открыл бардачок. Термос. «Барбарис». Манометр в тряпочке.

Филипп Корнеевич постоял под моросью, глядя то на одну машину, то на другую. Потом стал считать. Хамса, полный бак, итальянский, лаванда, сосед с ежом. Сколько суббот. Сколько раз он ударился коленом.

— Ну, сосед, — сказал он наконец. — Извиняй.

Записку он писал на краю сканворда, сидя в своей машине, огрызком карандаша. Печатными буквами, с нажимом, так что бумага местами прорвалась.

«УВАЖАЕМАЯ МАМА. Я НЕ СЫНОК. МНЕ 66 ЛЕТ, ЕСТЬ КУРЫ. ВЫ МЕНЯ ПУТАЕТЕ С СЫНОМ, А МЫ С ВАМИ ПУТАЕМ МАШИНЫ. ПОХОЖЕ, С КОНЦА СЕНТЯБРЯ. ВАША СТОИТ ТУТ, ВОЗЛЕ МОЕЙ. КЛЮЧ ПОДХОДИТ, Я ПРОВЕРИЛ. ШАРФ ПРИМЕРИЛ, БУЛАВКУ ЗАКОЛОЛ, НО ДЛИНА ПОД МЕНЯ, ДЛЯ СЫНА МЕРЬТЕ САМИ. ЗА ЭКСКАВАТОР СПАСИБО. УШАКОВ Ф. К., МАШИНИСТ ЭКСКАВАТОРА (ПЕНСИОНЕР)».

Он подумал и приписал внизу: «БЕНЗИН ВЫ МНЕ ЗАЛИВАЛИ, А Я ВАМ НЕТ. ДОЛЖЕН».

Сложил листок вчетверо, вернулся к её машине, приподнял дворник и придавил записку к стеклу. Шарф положил обратно на заднее сиденье, булавкой вверх. Подумал ещё и оставил рядом с шарфом жестянку «Барбариса». Почему, он потом и сам объяснить не мог.

Потом сел в свою машину, отодвинул сиденье до упора, развернул зеркало как надо и включил магнитолу. Оттуда грянули «Песняры». Филипп Корнеевич выдохнул так, будто вернулся домой из долгой командировки.

Эмма Рудольфовна вышла с рынка в десять, с бидоном и пакетом яблок. Записку под дворником она заметила сразу: у неё был глаз на всё, что лежит не на месте. Прочитала её стоя, под зонтом. Перечитала, сидя в машине. Потом достала из бардачка свою тетрадь в клетку, открыла испорченный график, посмотрела на обведённое красным «ТРОСИК???» и засмеялась так, что запотело стекло.

Смеялась она долго. Вытирала глаза платком, начинала успокаиваться, вспоминала «ЕСТЬ КУРЫ» и начинала заново.

Потом она взяла красный карандаш, чтобы по привычке исправить в записке ошибки. Ошибок было четыре. Она посмотрела на них, подумала и впервые за тридцать пять лет педагогического стажа убрала карандаш обратно в сумочку.

Ответ под дворником его машины появился через неделю. Эмма Рудольфовна приехала на рынок не к восьми, а без четверти семь, чего с ней не случалось ни разу в жизни, и дождалась, пока у тополя встанет белая «шестёрка». Номер его машины она теперь знала наизусть. Заодно впервые за тридцать лет выучила и свой.

Записка была на тетрадном листке, чертёжным шрифтом, по линейке.

«УВАЖАЕМЫЙ ФИЛИПП КОРНЕЕВИЧ. ПРОШУ ПРОЩЕНИЯ ЗА СИДЕНЬЕ, ЗА ИТАЛЬЯНСКИЙ И ОСОБЕННО ЗА КРАСНЫЙ КАРАНДАШ. ЭТО ПРОФЕССИОНАЛЬНОЕ, НЕ ЛЕЧИТСЯ. ПО МОИМ РАСЧЁТАМ, ВЫ ЗАЛИЛИ МНЕ 20 ЛИТРОВ, А Я ВАМ 57, ТАК ЧТО ДОЛГОВ НЕ ПРИЗНАЮ. РАСЧЁТ ПРИЛАГАЮ. ПЕСНЯРЫ У ВАС ХОРОШИЕ, ВОЛОГДУ Я ЗА МЕСЯЦ ВЫУЧИЛА НАИЗУСТЬ. ИТАЛЬЯНСКИЙ, ЕСЛИ ХОТИТЕ, МОГУ ПЕРЕПИСАТЬ ВАМ НА ОТДЕЛЬНУЮ КАССЕТУ. ШТЕРН Э. Р.».

Расчёт был приложен на отдельном листке. С графиком.

Филипп Корнеевич изучал график весь вечер. Понял не всё, но линия ему понравилась: сначала она прыгала, как его бак, а в конце выравнивалась. Ответ он написал на обороте того же графика.

«Э. Р.! С ДОЛГАМИ СОГЛАСЕН, ЕСЛИ ВЫ ТАК СЧИТАЕТЕ, ВАМ ВИДНЕЕ. КАССЕТУ ПЕРЕПИШИТЕ, Я ОСТАНОВИЛСЯ НА БОНДЖОРНО СИНЬОРА, А ДАЛЬШЕ НЕ ЗНАЮ, ЧТО ГОВОРИТЬ. СОСЕДУ Я ИЗВИНИЛСЯ, ОН ЗАДРАЛ НОС. Ф. К.».

Так у них и пошло. Каждую субботу две белые «шестёрки» стояли на стоянке у рынка уже не через одно место, а рядом, дверь к двери, и под дворниками у обеих лежали сложенные листки. Он писал печатными буквами с нажимом, она узкими наклонными, по линейке. Он сообщал, что куры начали нестись, а хамсу больше не завозят. Она сообщала, что седьмой урок называется «В гостях», что тросик спидометра у неё, оказывается, совершенно здоров и что «Барбарис» она не ест, но жестянку оставила под пуговицы. Однажды он нарисовал ей на полях экскаватор, со стрелой и ковшом, а она вернула рисунок с пометкой: «ПРОПОРЦИИ ВЕРНЫЕ. ГУСЕНИЦА В ПЕРСПЕКТИВЕ ДОЛЖНА СУЖАТЬСЯ. ЧЕТЫРЕ С ПЛЮСОМ».

Четвёрку с плюсом Филипп Корнеевич повесил на холодильник.

Встречаться они не встречались. Он приезжал к семи, она теперь тоже к семи, но кто-то всегда оказывался на минуту раньше, клал записку и уходил на рынок. Оба делали вид, что так получается случайно. Сын Эммы Рудольфовны долго смеялся в трубку и сказал, что шарф может подождать до следующей зимы. Сосед по гаражу обиделся: месяц его считали автором лучшего розыгрыша на улице, а розыгрыша не было. Просил хотя бы никому не рассказывать. Филипп Корнеевич обещал, но рассказал всем.

В середине ноября пошёл первый мокрый снег. Филипп Корнеевич приехал к стоянке без пяти семь и увидел, что белая «шестёрка» Эммы Рудольфовны уже стоит, а сама она сидит внутри и не выходит. Он поставил машину рядом, дверь к двери. Опустил стекло. Она опустила своё.

Между ними было метра полтора и снег.

— Бонджорно, синьора, — сказал Филипп Корнеевич и покраснел до ушей.

— Buongiorno, — ответила Эмма Рудольфовна. — Ударение у вас правильное. А «синьора» мягче, вы её как ковшом черпаете.

— Я ковшом сорок лет работал, — сказал Филипп Корнеевич. — Как умею.

Она помолчала. Потом протянула в окно свёрток в газете.

Это был шарф. Горчичный, плотной резинкой, довязанный до конца. Ровно той длины, где месяц назад торчала его английская булавка.

— Сыну я начну новый, — сказала Эмма Рудольфовна, глядя прямо перед собой, на мокрое стекло. — Этот вы уже померили. Неудобно же перевязывать.

Филипп Корнеевич взял шарф и намотал его тут же, в машине. Концы висели по-людски.

— Grazie, — сказал он. Это было из восьмого урока, который он прослушал накануне на переписанной кассете, раз девять подряд.

— Prego, — ответила Эмма Рудольфовна и, кажется, впервые за весь разговор улыбнулась. — Пойдёмте за мёдом. Там сегодня гречишный.

Они пошли за мёдом вдвоём, а две белые «шестёрки» остались стоять у ворот, дверь к двери, с одинаковыми рыжими пятнышками на порогах.

Замки они так и не поменяли. Филипп Корнеевич сказал, что дорого. Эмма Рудольфовна сказала, что ключ, который подходит к чужой двери, вовсе не неисправность, а совпадение допусков. Она бы объяснила подробнее, с чертежом, но Филипп Корнеевич сказал, что верит без чертежа.

А на козырьке его машины, рядом с техпаспортом, теперь торчит картонка, подписанная узким наклонным шрифтом: «МАШИНА УШАКОВА Ф. К. ЕСЛИ ВЫ НЕ УШАКОВ, ВЫЙДИТЕ И ПОСМОТРИТЕ НАПРАВО». Он её не снимает.

История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.

ReadMe -  у нас все самое интересное.