Десятого марта 1861 года в петербургской квартире директора Технологического института ужинали по-великопостному. Селянка, жареная корюшка, никаких изысков. Сын директора, двадцатилетний чиновник департамента, потом пожалуется в письме сестре, что тощая рыба аппетита не утолила.
За этим ужином отец вдруг заговорил о его музыкальном таланте.
Илья Петрович уверял, что сыну ещё не поздно сделаться артистом. Сын слушал и не верил. В тот же вечер он написал сестре Саше: «Хорошо бы, если так! Но дело в том, что если во мне есть талант, то наверно его развивать уже невозможно. Из меня сделали чиновника, и то плохого».
Чиновника звали Пётр Ильич Чайковский.
Стеклянный ребёнок
Родился он 7 мая 1840 года (по старому стилю 25 апреля) в посёлке при Камско-Воткинском заводе, в Вятской губернии. Отец, горный инженер Илья Петрович Чайковский, управлял заводом. Мать, Александра Андреевна, урождённая Ассиер, была моложе мужа на восемнадцать лет, когда-то играла на арфе и фортепиано и пела романсы. Дети жили в мезонине большого дома, и народу в этом доме всегда было много: тётушка отца, племянницы, прислуга, гости.
Осенью 1844 года мать привезла из Петербурга гувернантку. Француженку из Монбельяра звали Фанни Дюрбах, ей было двадцать два года. Ехали они около трёх недель, железных дорог тогда не было. У крыльца молодую иностранку встретила целая толпа, и, как позже записал со слов Фанни младший брат композитора Модест, «трудно было различить родных от прислуги, так ласковы и теплы были проявления всеобщей радости». Хозяин дома расцеловал её как родную.
Учить Фанни должна была старшего сына Николая и племянницу Лидию. Пете было четыре с половиной, и сажать его за парту никто не собирался. Но он так горячо просился к старшим, что мать уступила. Младший из учеников скоро стал лучшим. К шести годам он свободно говорил по-французски и по-немецки.
Фанни полюбила его с первого дня. Внешне он заметно уступал брату, красавцу Николаю, и на первый взгляд внимания не привлекал. Зато был необыкновенно чувствителен. То, что другие дети пропускали мимо ушей, у него западало в душу надолго.
Однажды гувернантка отчитала детей за плохо выученный урок и между делом упомянула отца: он трудится, чтобы оплатить их учёбу, а они так неблагодарны. Николай выслушал и через пять минут уже носился по двору с приятелями. Петя весь день ходил задумчивый. А вечером, когда сама Фанни давно забыла про утренний выговор, он вдруг разрыдался в постели и стал оправдываться: он любит папу, он вовсе не неблагодарный.
Фанни потом говорила про него так: «Это был стеклянный ребёнок». Обращаться с ним приходилось очень бережно.
Сочинял он в эти годы стихи, в основном по-французски, и в доме его прозвали «le petit Pouchkine», маленький Пушкин. Показывал свои тетрадки он почти одной Фанни, так что мать о них толком и не знала. Ещё он страшно жалел зверей. Как-то выпросил, чтобы не топили котёнка, и от счастья влетел в кабинет к отцу, где шёл серьёзный разговор с деловыми людьми. Надо же было успокоить взрослых насчёт участи котёнка.
Музыка, которая не даёт покоя
Музыку он полюбил раньше, чем научился её понимать. В доме стоял рояль, а ещё оркестрина, механический орган, привезённый из столицы. На его валиках были записаны отрывки из опер Россини, Беллини, Доницетти и ария Церлины из «Дон Жуана» Моцарта. Именно эту арию маленький Петя запомнил на всю жизнь.
К роялю его, скорее всего, первой подвела мать. С 1845 года с ним занималась Марья Марковна Пальчикова, женщина из крепостных, выучившаяся грамоте и музыке на медные деньги. Через три года ученик читал ноты не хуже учительницы.
Фанни в музыке не разбиралась и будущности музыканта своему любимцу не желала. Но два случая запомнила.
Первый. Петя целыми днями после урока выстукивал пальцами мелодии на чём попало. Однажды так разыгрался на оконном стекле, что разбил его и поранил руку. После этого родители и решили всерьёз взять ему учительницу.
Второй. В доме был музыкальный вечер, взрослые долго играли и пели. Петя слушал, слушал, а потом сам ушёл к себе наверх. Когда Фанни поднялась пожелать ему спокойной ночи, глаза у мальчика горели. Он жаловался, что музыка осталась у него в голове и не даёт ему покоя.
Фанни уезжает на рассвете
В 1848 году Илья Петрович вышел в отставку в чине генерал-майора, и семья стала собираться в Москву. Гувернантка понимала, что больше не нужна. Прощаться со слезами она не захотела и уехала рано утром, почти тайком от детей.
С собой она увезла то, что потом назовут «музеем Пьера»: тетрадки, черновики, залитые чернилами листки, записочки. Модест Чайковский писал, что почти пятьдесят лет она хранила как святыню малейший клочок бумаги, испачканный рукой этого ребёнка. Не будущей знаменитости, подчёркивал он. Просто ребёнка.
Дальше всё посыпалось. В Москве отцу не досталось обещанное место, в городе была холера. Потом Петербург, пансион, корь с тяжёлыми осложнениями. Потом Урал: Илья Петрович получил место управляющего заводами в Алапаевске. Новая гувернантка, молоденькая выпускница института, «стеклянного ребёнка» не понимала. Мать жаловалась в письме к Фанни, что Пьер стал нетерпелив и при каждом слове, которое ему не по вкусу, у него «слёзы на глазах и ответ готов».
Сам Петя писал Фанни по-французски, что никогда не отходит от фортепиано, потому что оно веселит его, когда ему грустно.
Средняя Рогатка
Родители хотели определить Петю в Горный корпус, как старшего брата, но передумали. Выбрали Императорское училище правоведения, закрытую школу на Фонтанке, которая готовила чиновников. Музыкантом в России того времени, если ты не богатый аристократ, можно было стать разве что учителем или оркестрантом императорских театров. Уважения такое ремесло не приносило. А юрист на казённой службе хотя бы твёрдо стоял на ногах.
В августе 1850 года мать привезла десятилетнего сына в Петербург, в приготовительный класс. Перед разлукой они вместе сходили в театр на «Жизнь за царя» Глинки. Петя впервые слушал русскую оперу с большим оркестром и хором.
В середине октября Александре Андреевне пора было возвращаться на Урал. Провожать отъезжающих по московской дороге ездили тогда на заставу, на Среднюю Рогатку. Поехали и Петя с Николаем, и дядя Илья Карлович Кейзер, который должен был отвезти мальчиков назад.
По дороге Петя только поплакивал. До конца пути было далеко, и он смотрел на мать, ловил каждую секунду. Но на месте разлуки он потерял всякое самообладание. Припал к матери и не мог от неё оторваться. Уговоры и обещания скорой встречи не действовали. В конце концов мальчика пришлось отрывать силой.
Мать с дочерьми села в экипаж. Лошади тронули. И тогда Петя вырвался из рук дяди и с криком бросился за тарантасом. Он пытался ухватиться за подножку, за крылья, за что попало, будто мог так его остановить.
Модест Чайковский, записавший эту сцену со слов брата, уверял, что без содрогания Пётр Ильич не мог говорить о ней до конца жизни. Забылось многое, а этот бег за экипажем не забылся.
Два следующих года мальчик жил от свидания до свидания. В письмах домой он умолял родителей приехать. За весь 1851 год приехал только отец, недели на три.
Июнь 1854-го
В мае 1852 года семья наконец перебралась в Петербург, и Петя сдал экзамены в настоящий класс училища. Мать снова была рядом. Он даже ухитрялся посылать ей воздушные поцелуи из окна дортуара, когда она навещала сестру, жившую окна в окна с училищем.
Счастье это длилось два года.
В начале лета 1854-го Александра Андреевна заболела холерой. Врачи боролись, и несколько дней казалось, что она поправляется. Потом ей стало хуже. Она умерла 13 июня 1854 года (по старому стилю). Шестеро детей шли за гробом, старшему было шестнадцать. Пете только что исполнилось четырнадцать. В день похорон холерой заболел и Илья Петрович. Несколько дней он лежал между жизнью и смертью, но выжил.
Через два года Петя написал об этом Фанни, с которой так и не прервал переписку: «Наконец, я должен вам рассказать про ужасное несчастье, которое случилось два с половиной года тому назад». Мать, писал он, скончалась, «не имев времени проститься с окружающими».
Отец, чтобы горе не съело мальчика, сразу вернул его в училище: пусть уроки займут голову. Биографы связывают с этой потерей и первую серьёзную попытку сочинять: Петя написал вальс в память матери. Сестру отдали в Смольный институт, Ипполита в Морской корпус. Вдовец с четырёхлетними близнецами Анатолием и Модестом переехал к брату.
Учитель, который не увидел композитора
Музыку в училище всерьёз не преподавали. Петя пел в хоре у Гавриила Ломакина, изредка брал уроки у фортепианного мастера Беккера. Товарищи любили, когда после спевки он садился за фисгармонию и импровизировал на заданные темы. Показывал и фокусы: угадывал тональности, играл, накрыв клавиатуру полотенцем. «Нас это забавляло, — вспоминал однокашник Владимир Герард, — но не внушало никаких надежд на его славу в будущем». Звездой класса считали другого воспитанника, поэта Алексея Апухтина.
В 1855 году отец нанял сыну хорошего учителя, немецкого пианиста Рудольфа Кюндингера. По воскресеньям они занимались час, играли в четыре руки, и Кюндингер первым стал брать ученика с собой на концерты. Продолжалось это до весны 1858 года. Тогда Илья Петрович доверился сомнительным людям и потерял всё состояние. Уроки пришлось прекратить. Семью выручило место директора Технологического института с казённой квартирой.
Весной 1859 года Пётр окончил училище тринадцатым по списку, по первому разряду, с чином титулярного советника. Ему было девятнадцать. В аттестате стояли «отлично» по гражданскому, уголовному и римскому праву. Про музыку в аттестате не было ни слова.

Помощник столоначальника
Служить его определили в первое отделение департамента Министерства юстиции, где он большей частью разбирал дела крестьян. Через полгода он стал младшим помощником столоначальника, ещё через три месяца старшим. Выше не поднялся.
Старался он честно, но душа в бумаги не шла. В семье сохранилась история, про которую Модест осторожно писал: если это и неправда, то хорошо придумано. У Петра была странная привычка отрывать кусочки бумаги и жевать их. Театральные афиши у него всегда были наполовину обглоданы. Однажды он нёс по коридору документ, только что подписанный директором департамента, по дороге разговорился со знакомым и в рассеянности обгрыз у бумаги все уголки. Документ пришлось переписывать и заново нести на подпись.
Вечера принадлежали свету. Балы, домашние спектакли, маскарады, итальянская опера по нескольку раз в неделю. С приятелем семьи, итальянцем Луиджи Пиччиоли, он болтал по-итальянски и слушал пение. «Вильгельма Телля», жаловался он сестре, дали за сезон «по крайней мере десять раз».
Летом 1861 года сбылась главная мечта: заграница. Знакомый отца, инженер, ехал по делам в Европу и взял Петра переводчиком. Берлин, Гамбург, Брюссель, Лондон, Париж. Домой он вернулся без денег, в ссоре со спутником, и написал сестре, что сделал «колоссальную глупость». В том же письме он признавался в страхе, который, похоже, давно его грыз: «Чем я кончу? Что обещает мне будущее? об этом страшно и подумать».
А в самом конце, в приписке, как бы между прочим, стояло: «Я начал заниматься генерал-басом, и дело идёт чрезвычайно успешно. Кто знает, может быть, ты года через три будешь слушать мои оперы и петь мои арии».
«Поздно, ему скоро двадцать один»
Вернёмся к тому ужину с корюшкой.
Отец, человек от музыки далёкий, втайне уже советовался о сыне. Спросил самого авторитетного музыканта, какого знал, того самого Кюндингера: есть ли у Петра настоящий талант? Ответ был неутешительный. Музыкального таланта нет, для музыкальной карьеры он не годится, да и начинать поздно, ему скоро двадцать один год.
Кюндингер позже признавался, что судил и по собственному горькому опыту музыканта в России. Такой судьбы ученику он не желал.
Илья Петрович всё равно предложил сыну учиться дальше. Сын сначала отнёсся к этому несерьёзно. Но предложение запало.
В сентябре 1861 года во дворце великой княгини Елены Павловны открылись Музыкальные классы Русского музыкального общества, затея пианиста Антона Рубинштейна. Пётр записался на теорию музыки к Николаю Ивановичу Зарембе. Учиться приходилось по вечерам, после департамента.
Поначалу занимался, как сам потом признавался, «кое-как, знаете, как настоящий любитель». Однажды Заремба отозвал его после класса в сторону. Стал уговаривать отнестись к делу серьёзнее и сказал, что талант у него несомненный. Пётр был тронут до глубины души. С этого дня, по его словам, лень кончилась.
В декабре он написал сестре письмо, где впервые честно назвал свою болезнь: «Ты знаешь, что во мне есть силы и способности, но я болен тою болезнью, которая называется обломовщиной, и если не восторжествую над нею, то, конечно, легко могу погибнуть. К счастью, время ещё не совсем ушло!»
Консерватория
В сентябре 1862 года классы превратились в первую в России консерваторию. Пётр Чайковский оказался в числе её первых студентов. Ему было двадцать два.
Модест, тогда двенадцатилетний, запомнил два открытия этой поры. Во-первых, что брат и труд вполне уживаются. Во-вторых, что кроме музыки приятной бывает ещё какая-то скучная, которая почему-то важнее. Часами Петя играл не любимые оперы, а «отвратительные» фуги и прелюдии, часами корпел над нотной бумагой. На вопрос, чем он занят, отвечал: «решаю задачи».
В сентябре 1862-го он написал сестре слова, которые потом не раз процитируют биографы: «Я поступил во вновь открывшуюся консерваторию… и теперь решительно убедился, что рано или поздно променяю службу на музыку. Не подумай, что я воображаю сделаться великим артистом — я просто хочу только делать то, к чему меня влечёт призвание. Буду ли я знаменитый композитор или бедный учитель, но совесть моя будет покойна».
И тут же осторожная оговорка: службу он не бросит, пока не будет окончательно уверен, что он артист, а не чиновник.
Уверенность подтолкнул сам департамент. Летом 1862 года открылась вакансия столоначальника, и Пётр имел на неё все права. Он работал как никогда: перестал ездить на дачу по будням, брал доклады домой, писал по ночам. Место отдали другому. Обиде не было предела, и Модест считал, что эта несправедливость порвала последние ниточки, привязывавшие брата к чиновничеству.
Родня смотрела на всё это косо. Старшие считали его музыку баловством, ни к чему не ведущим. Против был и старший брат Николай.
Разговор в санях
В конце 1862 года братья ехали вместе на извозчике. Николай воспользовался случаем и начал отговаривать Петра. Говорил, что надежды на талант уровня Глинки в нём нет. А значит, впереди самое жалкое существование музыканта средней руки.
Пётр ничего не ответил. До места, где им надо было расходиться, доехали молча. Выйдя из саней, он как-то особенно посмотрел на брата. И сказал фразу, которую Николай Ильич, по словам Модеста, помнил до старости, вместе со звуком голоса и взглядом:
— С Глинкой мне, может быть, не сравняться, но увидишь, что ты будешь гордиться родством со мной.
Решение
К весне 1863 года положение семьи стало хуже некуда. Осенью Илья Петрович окончательно проиграл тяжбу, на которую надеялся, чтобы вернуть потерянный капитал. Со службы в институте он уходил, впереди была только пенсия в две тысячи рублей в год, из которой предстояло кормить себя, близнецов и понемногу гасить долги. Раньше у Петра были даровые квартира, стол и платье, а жалованье шло на удовольствия. Теперь отец мог дать только крышу и обед.
Пётр выбрал именно этот момент.
1 мая 1863 года его отчислили со штатного места и причислили к министерству, то есть оставили числиться без жалованья. За две недели до этого он подробно объяснил своё решение сестре: «Ты, вероятно, не будешь отрицать во мне способностей к музыке, а также и того, что это единственное, к чему я способен. Если так, то понятно, что я должен пожертвовать всем, чтобы развить и образовать то, что мне дано Богом в зародыше».
Получать даром жалованье всю жизнь нельзя, рассуждал он, служить добросовестно при таких занятиях невозможно. Значит, остаётся одно. Выпрашивать деньги у отца он не собирался: несколько уроков на будущий год он уже нашёл, а от светских удовольствий и хорошей одежды отказался. «В одном только я уверен, что из меня выйдет хороший музыкант, и что я всегда буду иметь насущный хлеб».
Дядя, Пётр Петрович Чайковский, узнав новость, всплеснул руками:
— А Петя-то, Петя! Какой срам! Юриспруденцию на гудок променял!
Отец не сказал ни слова упрёка. Через шестнадцать лет Пётр Ильич напишет об этом: «Не могу без умиления вспомнить о том, как мой отец отнёсся к моему бегству из министерства юстиции в консерваторию. Хотя ему было больно, что я не исполнил тех надежд, которые он возлагал на мою служебную карьеру… но никогда, ни единым словом не дал мне почувствовать, что недоволен мной».
Комната на Загородном
Осенью 1863 года друзья его не узнали. Вместо светского франта в Петербург вернулся человек с длинными волосами, в собственных обносках прежнего щегольства. Модест признавал, что брат немного нарочно подчёркивал бедность: пусть бывшие знакомые сразу видят, что с прошлым покончено. Кое-кто действительно перестал с ним раскланиваться.
Отец снимал скромную квартиру на Загородном проспекте. Петру досталась узкая комнатка, где помещались только кровать и письменный стол. На карманные расходы он зарабатывал уроками. Учеников ему рекомендовал в том числе сам Антон Рубинштейн. Одним он преподавал теорию, другим фортепиано. Самая дальняя ученица жила на Выборгской стороне. Выходило не больше пятидесяти рублей в месяц, плюс кое-что за аккомпанемент на концертах.
Модест уверял, что брат только подшучивал над своей нищетой и редко в жизни бывал так бодр.
С осени 1863-го Рубинштейн вёл у него инструментовку. Директора консерватории студенты обожали и побаивались. Видя усердие ученика, Рубинштейн задавал всё более огромные задачи. Однокурсник и друг Чайковского Герман Ларош вспоминал, что Пётр, любивший выспаться, высиживал напролёт целые ночи и утром тащил профессору только что законченную, едва просохшую партитуру.
Однажды Рубинштейн велел оркестровать фортепианную сонату Бетховена четырьмя разными способами. Одна из версий вышла с английским рожком и прочими редкостями, за что студент тут же получил нахлобучку.
Летом 1864 года Пётр написал большую увертюру по «Грозе» Островского, взяв для неё самый еретический, по меркам профессора, оркестр: большую тубу, арфу, тарелки. Партитуру он отправил почтой Ларошу и попросил отнести Рубинштейну. Ларош отнёс. Через несколько дней директор вызвал его и устроил такую головомойку, какой Ларош, по его словам, не получал ни разу в жизни даже за собственные грехи. Весь гнев ушёл на посыльного. Когда приехал настоящий автор, Рубинштейн встретил его ласково и ограничился парой коротких упрёков.
Вексель на сто пятьдесят рублей
Осень 1865 года, последнего консерваторского, выдалась самой тяжёлой. Комнаты менялись одна за другой, болели глаза. 1 ноября подошёл срок векселя на 150 рублей, и кредитор грозил долговой тюрьмой. Выручила мачеха, с большим трудом. Вернулись давно забытые сомнения: Пётр всерьёз подумывал, не пойти ли снова на казённую службу с верным жалованьем. Один приятель даже предлагал выхлопотать ему место надзирателя за свежей провизией на Сенной площади. Дальше разговоров, к счастью, не пошло.
И тут же, в эти самые месяцы, пошли первые удачи.
В конце августа 1865 года в Павловске оркестр под управлением самого Иоганна Штрауса, «короля вальсов», сыграл его «Характерные танцы». Это было первое публичное исполнение музыки Чайковского. Как это устроилось, не знал даже Модест. Для автора концерт стал полной неожиданностью.
В сентябре в Петербург приехал брат Антона Рубинштейна, Николай, искать преподавателей для московских Музыкальных классов, из которых через год выросла консерватория. Профессор теории нужен был срочно. Николаю Рубинштейну показали письма Лароша, где тот называл Чайковского будущей звездой русской музыки, и хорошо отозвался о своём ученике Антон Григорьевич. Выпускнику предложили место. Жалованье было скромное, пятьдесят рублей в месяц, ровно столько, сколько ему не хватало в Петербурге. Пётр раздумывал до ноября. И согласился.
29 декабря 1865 года (по старому стилю) на выпускном акте исполнили его дипломную кантату «К радости» на оду Шиллера. Автор на исполнение не пришёл. Кантата не понравилась почти никому. Композитор Александр Серов, по воспоминаниям, бросил: «Я от Чайковского ожидал гораздо большего». Молодой критик Цезарь Кюи написал, что Чайковский «совсем слаб». В восторге был один Ларош.
Через два дня Петра Чайковского выпустили из консерватории с большой серебряной медалью, высшей её наградой.
Москва
5 января 1866 года он уехал в Москву. Денег не было, и Николай Рубинштейн поселил нового профессора у себя, в квартире на Моховой. Там, в чужой комнате, двадцатипятилетний преподаватель гармонии начал писать свою Первую симфонию.
Формально он ещё числился по министерству. В мае 1866 года ему даже присвоили чин надворного советника. Окончательно в отставку он вышел в 1867-м.
Рудольф Кюндингер, тот самый учитель, который не разглядел в нём композитора, много лет спустя говорил Модесту: «Если бы я мог предвидеть, кто выйдет из тогдашнего правоведа, я бы вёл дневник наших уроков».
А брат Николай, отговаривавший его в санях, дожил до той поры, когда фамилию Чайковский знал весь мир. Тот разговор он, по словам Модеста, помнил до мелочей.
Как думаете, сколько таких «стеклянных детей» так и осталось в департаментах, потому что кто-то вовремя сказал им «поздно»?






