Девять лет гусь ходил на выгон впереди стада коров 🪿 А весной стадо не собрали, и он всё равно каждое утро выходил к околице

В деревне Ольховец стадо собирали в половине седьмого утра.

Не по часам. По гусю.

Первым на дорогу выходил серый гусак по имени Фомка, останавливался напротив шадринской калитки, вытягивал шею и орал так, что в крайних домах слышно было через закрытую форточку. После этого открывались ворота, и коровы начинали выходить.

Пастух Егор Матвеевич Тюрин за девять лет ни разу не пришёл к сбору раньше него.

Май две тысячи шестнадцатого

Лиса пришла в ночь с четверга на пятницу, в конце мая.

Гусятник у Лидии Макаровны Шадриной стоял в глубине двора, старый, сколоченный ещё её мужем из горбыля, с земляным полом и низкой дверцей на вертушке. Вертушку кто-то не довернул. Может, она сама, может, внук Витька, который бегал туда за яйцами.

Утром Лидия Макаровна нашла во дворе перья.

Из выводка в девять голов остались три гусёнка. Два забились под сани, целые и злые. Третий лежал у стенки, на боку, и не вставал.

Ему было недели три. Серо-жёлтый комок, уже вытянувшийся в шею, с мягким клювом цвета мокрой глины. Правое крыло висело как оторванная рукавица.

Лидия Макаровна, шестидесяти двух лет, всю жизнь проработавшая на ольховецкой ферме дояркой, в птичьих переломах не понимала ничего. В коровьих понимала.

Она отнесла гусёнка в дом, положила на клеёнку и час сидела над ним с чайной ложкой воды.

Потом пришла Галина Осиповна из магазина, посмотрела и сказала то, что говорят в таких случаях.

— Лид, ну ты же понимаешь, — сказала Галина Осиповна. — Это птица. Это не собака даже.

— Понимаю, — сказала Лидия Макаровна и достала из ящика бинт.

Лубок она сделала из половинки карандаша и двух полосок бинта, как когда-то фельдшер делал ей самой на пальце. Крыло примотала к боку, туго, под перо. Кормила размоченным пшеном с творогом, с ладони, потому что из миски он первые дни не ел.

На девятый день гусёнок встал.

На четырнадцатый пошёл по кухне, заваливаясь вправо.

К середине июля он бегал по двору за Витькой, как собака, и щипал за штанину, если тот уходил в дом.

А крыло срослось криво.

Кость встала со смещением, перо легло внахлёст, и правое крыло стало короче левого почти на ладонь. Фомка размахивал им, разбегался по двору, поднимал пыль и подпрыгивал сантиметров на сорок. Потом падал на грудь.

Он пробовал каждый день до самого августа. Потом перестал.

Своим он не стал

К осени выяснилось вторая вещь, неприятнее первой.

Стая его не приняла.

У Лидии Макаровны было одиннадцать гусей, старый гусак Сивый и две гусыни-матки. Гусиное стадо живёт по строгому счёту: кто первый идёт к воде, кто первый лезет в корыто, кто стоит с краю. Птица, которая не летает и валится на бок, в этом счёте стоит последней.

Фомку гоняли от корыта. Щипали за шею. На пруду отжимали к берегу, в осоку, и он сидел там, пока все не наплаваются.

Лидия Макаровна выносила ему отдельную миску под крыльцо.

— Отдельно будешь, — говорила она ему. — Как барин.

Он ел и смотрел мимо неё, на дорогу.

А по дороге в половине седьмого шло стадо.

Первый выгон

Ольховецкое стадо в то лето было в тридцать одну голову с девяти дворов.

Пастуха нанимали вскладчину: по семьсот рублей с коровы в месяц, плюс кормёжка по очереди, плюс пастух ночевал в тех дворах, где было место. Пас Егор Матвеевич Тюрин, пятидесяти двух лет, в прошлом водитель молоковоза, человек неразговорчивый и с плохим коленом. При нём была старая кобелина Дымок, полукровка неизвестно от кого, глухой на одно ухо.

Второго июня две тысячи шестнадцатого Фомка вышел за стадом.

Просто пошёл следом, метрах в двадцати, вперевалку, отставая и догоняя.

Егор Матвеевич дошёл с ним до поворота на Гнилой лог, остановился и махнул кнутом.

— Домой, — сказал он.

Гусь остановился.

Пастух отвернулся и пошёл. Через пятьдесят метров обернулся. Гусь шёл сзади, ровно в двадцати метрах.

Так повторилось трижды. На третий раз Егор Матвеевич плюнул, сказал что-то короткое и больше не оборачивался.

Вечером он привёл стадо и гуся.

Лидия Макаровна стояла у калитки.

— Егор Матвеич, вы уж его гоните, — сказала она. — Затопчут ведь.

— Не затопчут, — сказал пастух. — Он с краю идёт.

— Как это с краю?

— А вот так, — сказал Егор Матвеевич. — Он идёт первым и с краю. Он, Лидия Макаровна, не за стадом идёт. Он стадо ведёт.

И ушёл, потому что говорить больше двух фраз подряд не любил.

Как это выглядело

Первые недели над этим смеялись.

Толик Пестряков, тракторист, тридцати восьми лет, специально выезжал на «Беларусе» к повороту, чтобы посмотреть, и потом рассказывал в магазине, что у Тюрина теперь подпасок в перьях и без зарплаты.

К августу смеяться перестали, потому что выяснилось, что подпасок работает.

Устройство было такое.

Утром Фомка выходил на дорогу первым и орал. Через минуту начинали открываться ворота. Он шёл впереди стада, метрах в десяти от первой коровы, по обочине, не сбиваясь на середину. Дорога до выгона у Ольховца длинная, два с лишним километра, сначала мимо кладбища, потом под горку к старому руслу, и на этих двух километрах он ни разу не свернул.

На выгоне он уходил в осоку, к воде, и до вечера его почти не было видно.

Но стоило какой-нибудь корове отойти от стада метров на полтораста, он поднимался и начинал кричать.

Не как кричит гусь на чужого. Иначе. Длинно, на одной ноте, с перерывами, и не переставал, пока пастух не шёл смотреть.

Дымок к пятому году перестал бегать за отбившимися совсем. Он ложился и ждал, пока гусь докричится, а потом уже поднимался.

Вечером стадо шло обратно, и Фомка шёл последним.

Это была вторая его привычка, и её в деревне заметили позже первой. Утром он вёл, вечером замыкал. Шёл шагах в тридцати за последней коровой, вперевалку, и доходил до околицы минут на пять позже всех.

Егор Матвеевич однажды объяснил это Витьке Шадрину, когда тот спросил.

— Вечером кто устал, тот сзади, — сказал пастух. — А сзади и волк, и яма, и дурак на мотоцикле. Вот он там и идёт.

Витьке было одиннадцать, он половину не понял, но запомнил.

Майка у Гнилого лога

Летом две тысячи восемнадцатого в стаде ходила нетель по кличке Майка, из мартовских, первого отёла ещё не было.

Двенадцатого июля она ушла.

Ушла она не в поле, а в Гнилой лог, заросший овраг с ключами и с топким дном, куда ольховецкая скотина не ходит, потому что там вязко и там слепни. Вязко там всерьёз: в девяносто восьмом в этом логу засела лошадь Пестряковых, и вытаскивали её трактором.

Стадо в тот день паслось у старого русла, довольно далеко от лога.

Фомка поднялся в четверть третьего.

Егор Матвеевич сидел под ветлой, в обед у него всегда ныло колено, и сначала он подумал, что гусь орёт на чужую собаку. Потом посчитал головы.

Тридцати одной не было. Была тридцатая.

Он прошёл вдоль всего края поля, ничего не нашёл, вернулся, и гусь всё ещё кричал, стоя в одном и том же месте, мордой к логу.

— Да нет там её, — сказал Егор Матвеевич вслух. — Что ей там делать.

Гусь кричал.

Пастух дошёл до лога и увидел Майку метрах в шестидесяти от края, по брюхо в грязи, стоящую тихо и уже не дёргающуюся, как стоит скотина, которая перестала пробовать.

Вытаскивали втроём: Егор Матвеевич, Толик Пестряков и Витька, который держал верёвку. Трактор не понадобился, обошлись досками и лебёдкой. Возились два часа.

Майка отелилась в феврале и прожила в Ольховце ещё шесть лет.

Про этот случай в деревне потом рассказывали чаще всего, и с каждым годом расстояние до лога в рассказе росло.

Туман на Покров

Второй случай, который в Ольховце помнят, был поздней осенью двадцать первого года, за три дня до того, как стадо распустили на зиму.

С реки в ту ночь поднялся туман, густой, какой бывает на старом русле в октябре, и к утру не сошёл. Видно было метров на двадцать. Выгонять в такое обычно не выгоняют, но с утра развиднелось, и Егор Матвеевич повёл.

К четырём часам туман вернулся, сразу и весь.

Пастух собрал стадо в кучу, посчитал по головам на ощупь, две раза сбился и собрал заново. Одиннадцать, двенадцать, семнадцать. Все на месте.

А дороги видно не было.

Тропа от старого русла к деревне идёт по краю поля, и в одном месте, у бывшего силосного бурта, сворачивает под прямым углом. Промахнёшься мимо поворота, уйдёшь в стерню и будешь идти с семнадцатью коровами непонятно куда, пока не стемнеет окончательно.

Егор Матвеевич рассказывал потом, что стоял и прикидывал, не переночевать ли прямо в поле.

Гусь поднялся, прошёл мимо него и закричал.

Коротко, два раза, и двинулся.

Пастух пошёл на голос. Голос уходил вперёд, замолкал, и когда Егор Матвеевич начинал отставать, возвращался и кричал ближе. У бурта голос ушёл резко вправо.

Вышли к околице в шесть двадцать, в полной темноте, все семнадцать.

— Он что, дорогу помнит? — спросил Толик Пестряков, когда ему рассказали.

— Он её пять лет ногами ходит, — сказал Егор Матвеевич. — А ты по ней ездишь. Разница есть.

Деревенские часы

К третьему году по гусю стали жить.

Это вышло само. В Ольховце нет ни петуха на всю деревню, ни автобуса, ни завода с гудком, а телефон у половины стариков лежит в серванте и заряжается раз в неделю.

Зато в половине седьмого на дороге орал Фомка, и слышно его было от магазина до крайних домов.

Валентина Мироновна, фельдшерица, под этот крик ставила чайник.

Галина Осиповна открывала магазин через час после него, и если гусь по какой-то причине запаздывал, она это замечала раньше, чем смотрела на часы.

Витька Шадрин в школьные годы под этот крик вставал, за что гуся не любил.

А Лидия Макаровна говорила, что по нему можно сверять не только время, но и погоду: перед дождём он орал короче и злее, а перед ясным днём тянул.

Проверить это никто не брался.

Девять лет гусь ходил на выгон впереди стада коров 🪿 А весной стадо не собрали, и он всё равно каждое утро выходил к околице

Зимы

Зимой гусь жил в сарае у Лидии Макаровны, в углу, отгороженном шифером.

Со стаей его так и не помирили. Сивый умер в девятнадцатом, но ничего не изменилось: новый гусак принял тот же порядок, и Фомка по-прежнему ел отдельно, под крыльцом.

Зимовал он тяжело.

Не по холоду, холод гусю ничего не делает. По безделью. Лидия Макаровна рассказывала фельдшерице Валентине Мироновне, что с декабря по март он стоит у двери сарая и слушает.

— Чего слушает-то? — спрашивала Валентина Мироновна.

— Дорогу, — говорила Лидия Макаровна.

В марте, когда сходил снег и начинали мычать по дворам, он переставал есть в сарае и требовал, чтобы его выпускали на улицу. Выходил к воротам и стоял.

Первый выгон в Ольховце всегда двадцатого апреля, если не поздняя весна.

Девять раз подряд двадцатого апреля Фомка стоял на дороге в половине седьмого утра.

Как стадо становилось меньше

Про стадо в Ольховце можно рассказать одними цифрами, и это будет честнее любых слов.

Две тысячи шестнадцатый: тридцать одна голова, девять дворов.

Две тысячи восемнадцатый: двадцать шесть, восемь дворов. Умер дед Пахом, корову свели со двора в ту же осень.

Две тысячи двадцатый: двадцать две.

Две тысячи двадцать второй: семнадцать, шесть дворов. Шадрины держали две, Пестряковы три, Галина Осиповна одну, ещё три двора по одной, и Кузьмичёвы пять.

Две тысячи двадцать четвёртый: одиннадцать голов, пять дворов.

Одиннадцать коров на пастуха не собирают. Это знает всякий, кто когда-нибудь скидывался на выпас: пастуху надо платить столько, чтобы ему было выгоднее ходить с кнутом, чем ехать на вахту. При одиннадцати головах выходит по три с лишним тысячи с коровы в месяц, и молоко таких денег не стоит.

Егор Матвеевич в двадцать четвёртом отпас по старой цене.

Он не объяснял почему. Кузьмичёвым, которые считали вслух и вздыхали, он сказал одну фразу.

— Я не на вас хожу, — сказал он. — Я по дороге хожу.

Осенью, двенадцатого октября, стадо загнали в последний раз.

Никто в тот вечер не знал, что в последний. Так обычно и бывает: осенью просто заканчивается сезон, все расходятся по дворам, и никто ничего не говорит вслух.

Фомка пришёл, как всегда, последним, минут через шесть после стада.

Весна двадцать пятого

Двадцатого апреля две тысячи двадцать пятого года в Ольховце было плюс девять и сухо.

В половине седьмого утра на дороге напротив шадринской калитки стоял серый гусак и кричал.

Ворота не открылись.

Он покричал минут двадцать, потом дошёл до околицы, до того места, где кончается порядок домов и начинается спуск к старому руслу, и остался там стоять.

Стоял до девяти.

Причину знали все. В феврале Кузьмичёвы, последний крупный двор, продали всех пятерых: сын забрал родителей к себе в райцентр, дом заколотили. Осталось шесть коров на четыре двора. Егор Матвеевич в марте уехал к дочери в Пермь, на операцию по колену, и вернулся только в мае.

Стадо в Ольховце в то лето не собирали. Каждый пас свою на привязи, на своём огороде и на своём клину.

А гусь про это не знал.

Двадцать первого апреля он вышел в половине седьмого.

Двадцать второго тоже.

Лидия Макаровна первые дни не придавала значения. Потом стала выходить следом.

— Фом, ну нету никого, — говорила она ему с дороги. — Нету стада, слышишь? Кончилось.

Он не оборачивался.

К концу первой недели на это стали обращать внимание в деревне, потому что в Ольховце в шесть утра люди уже не спят, а видно околицу с четырёх дворов.

Галина Осиповна рассказывала в магазине, что смотреть на это тяжелее, чем можно ожидать от гуся.

Он приходил не просто утром. Он приходил в половине седьмого.

Валентина Мироновна, фельдшерица, специально засекла три раза: двадцать шестого, двадцать седьмого и двадцать восьмого апреля. Все три раза он выходил на дорогу с разницей в четыре минуты.

Двадцать девятого пошёл дождь, холодный, с ветром. Он всё равно вышел и простоял под дождём до девяти, у самой околицы, мокрый до кожи, с опущенной шеей.

Лидия Макаровна в тот день унесла его домой на руках.

— Он же не понимает, — сказала она вечером Валентине Мироновне. — Он думает, они где-то там и не могут выйти.

— Может, и не думает, — сказала Валентина Мироновна. — Может, просто привычка.

— Привычка, — повторила Лидия Макаровна. — Девять лет привычка.

На следующее утро он вышел опять.

Четырнадцатое утро

Егор Матвеевич вернулся из Перми третьего мая, на костыле, с железом в колене и с запретом на нагрузку до осени.

Про гуся ему рассказали в первый же вечер. Рассказывала Галина Осиповна, подробно, с числами, как она умеет.

Пастух выслушал и ничего не сказал.

Четвёртого мая он посмотрел на это сам, из окна, потому что дальше калитки ему было нельзя.

Пятого мая он вышел к воротам.

Шестого дошёл до дороги.

А седьмого мая, на четырнадцатое утро от того дня, когда стадо должно было выйти и не вышло, Егор Матвеевич Тюрин вышел из дома в половине седьмого.

Без кнута. С пустыми руками.

Гусь стоял у околицы, мордой к спуску.

Пастух дошёл до него, что на костыле заняло минут семь, и остановился рядом. Не стал ни звать, ни гнать.

Он просто постоял.

Потом развернулся и пошёл обратно, медленно, как ходят с железом в колене.

И Фомка пошёл за ним.

Не сразу. Егор Матвеевич отошёл шагов на двадцать, обернулся, и гусь был сзади, ровно в двадцати шагах, как когда-то на повороте к Гнилому логу.

Так они дошли до тюринского двора.

— Лидия Макаровна, — сказал пастух вечером у шадринской калитки. — Отдайте мне его.

Лидия Макаровна молчала дольше, чем собиралась.

— Он у меня с третьей недели, — сказала она наконец.

— Знаю, — сказал Егор Матвеевич. — Вы его подняли. Никто бы не стал, а вы стали.

— И что?

— А то, что я с ним девять лет по одной дороге ходил, — сказал пастух. — Он ко мне пойдёт, а к вам во двор нет. Он на ваш двор не хочет, он на дорогу хочет.

Лидия Макаровна посмотрела на дорогу, где было пусто.

— Кормить чем будете? — спросила она.

— Тем же, чем вы, — сказал Егор Матвеевич. — Вы мне список напишите.

Список она написала на тетрадном листе, в клетку, и он висел у Тюрина в сенях на гвозде до самой осени.

Лето у пастуха

Двор у Егора Матвеевича стоит на самом краю Ольховца, последний перед спуском. Из его ворот околица видна вся.

Первые дни гусь всё равно уходил на дорогу.

Выходил в половине седьмого, стоял, ждал. Егор Матвеевич не мешал. Он выносил на крыльцо табуретку, садился и сидел, вытянув ногу, пока гусь не возвращался во двор сам, часам к девяти.

Через полторы недели гусь перестал доходить до околицы и стал останавливаться у ворот.

Ещё через неделю перестал выходить.

В июне у Тюрина завёлся распорядок, над которым в деревне посмеивались уже беззлобно. В шесть утра пастух открывал калитку, брал две палки вместо костыля и шёл вниз, к старому руслу, разрабатывать колено, как велел врач. Гусь шёл впереди, метрах в десяти, по обочине, не сбиваясь на середину.

Обратно, наверх, шли иначе: Егор Матвеевич впереди, потому что подъём давался ему тяжело, а гусь сзади, шагах в тридцати.

Толик Пестряков однажды сказал ему из кабины, что они похожи на двух пенсионеров, которые не поделили лавочку.

— А мы и есть, — сказал Егор Матвеевич.

В июле гусь начал кричать на чужих собак, заходивших во двор, и один раз прогнал соседского телёнка от грядки с луком, чем окончательно себя оправдал.

В августе Витька Шадрин, которому было уже двадцать, приехал из города и сфотографировал их обоих на телефон: пастух на крыльце, гусь на нижней ступеньке. Фотография потом разошлась по родне и висит у Лидии Макаровны в рамке на кухне.

Что случилось осенью

Осенью в Ольховце случилась вещь, которой никто не планировал.

Началось с Пестряковых. У Толика к сентябрю осталось три коровы, и держать их на привязи ему надоело: привязная скотина ест хуже, доится хуже, и каждый день с ней надо возиться самому.

В сентябре он пришёл к Егору Матвеевичу насчёт следующего лета.

— Егор Матвеич, — сказал Толик. — Если я ещё двух возьму, а Осиповна свою даст, и Зыковы две, это шесть выходит. Шесть возьмёшься?

— С коленом? — сказал пастух.

— Так тебе до осени запрет, а лето когда.

Егор Матвеевич посчитал. Шесть коров на четыре двора, выпас в одном конце, дорога короче старой, потому что до старого русла ближе, чем до кладбищенского поворота.

— Возьмусь, — сказал он. — Только с условием.

— Каким?

— Сбор в половине седьмого, — сказал Егор Матвеевич. — Не в семь. В половине.

Толик не понял, но согласился.

Двадцатое апреля две тысячи двадцать шестого

Зиму Фомка отстоял в тюринском сарае, в углу, отгороженном шифером, и с февраля снова начал слушать дорогу.

Лидия Макаровна приходила его проведывать раз в неделю и приносила творог, хотя её никто об этом не просил.

Двадцатого апреля две тысячи двадцать шестого года в Ольховце было плюс шесть и туман с реки.

В четверть седьмого Егор Матвеевич открыл калитку.

Гусь вышел на дорогу, дошёл до места напротив шадринских ворот, вытянул шею и заорал.

И ворота открылись.

Первой вышла пестряковская Ночка, за ней две зыковские, потом корова Галины Осиповны, которую все зовут Осиповнина и никак иначе, потом ещё две.

Шесть голов. Четыре двора. Пастух с двумя палками и без кнута.

Стадо постояло, пересчиталось по-коровьи, потолкалось на месте и тронулось вниз, к старому руслу.

Впереди, метрах в десяти, по обочине, не сбиваясь на середину, шёл серый гусак с коротким правым крылом.

Вечером он пришёл последним, минут через пять после всех.

Про что это на самом деле

В Ольховце сейчас двадцать два жилых двора и шесть коров.

Стадо это маленькое, ненастоящее по деревенским меркам, и все понимают, что через несколько лет не будет и его. Егор Матвеевич про это знает лучше других и говорить об этом не любит.

Но двадцатого апреля ворота открылись.

Открылись они не потому, что в Ольховце выгодно держать корову. Невыгодно. И не потому, что четыре двора сговорились ради молока. Молоко тут ни при чём.

Они открылись потому, что четырнадцать утр подряд на околице стоял гусь и ждал.

Домашняя птица живёт лет двадцать пять, если её не трогать. Фомке сейчас десять.

Он по-прежнему ест отдельно, под крыльцом, потому что со своими так и не помирился. Он по-прежнему не летает: правое крыло короче левого на ладонь, и разбег заканчивается тем, что он падает на грудь. Он пробовал последний раз лет девять назад и больше не пробует.

Зато он знает дорогу до старого русла и знает, сколько голов должно в неё выйти.

А ещё он знает, что такое половина седьмого утра. Лучше, чем половина деревни.

История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.

ReadMe -  у нас все самое интересное.