Бабушка тридцать лет вязала один и тот же детский свитер, а в апреле распускала его обратно в клубки. Мерить не давала никому

Нина Аркадьевна Сычёва, семьдесят четыре года, Заречная улица, дом девять, третий этаж, квартира угловая.

Двадцать два года на трикотажной фабрике, в цехе детского трикотажа, кеттельщицей. Потом фабрика встала, и ещё одиннадцать лет она просидела гардеробщицей в двенадцатой школе.

Кеттельщица соединяет полотно петля в петлю: шов выходит не рубцом, а продолжением вязки, проведёшь пальцем и не найдёшь. На чужой кофте Нина Аркадьевна и сейчас первым делом лезет к вороту и морщится.

Кухня пять с половиной метров. Клеёнка в мелкую клетку, алоэ в майонезной банке, на холодильнике телевизор, подпёртый книжкой. Звук на третьем делении, чтобы был фон, а не слова.

У окна стол, за столом стул с высокой спинкой. С октября по апрель на спинке этого стула лежит детский свитер.

Тёмно-зелёный, почти болотный, шерсть с капроном, в нитке чёрная крапинка. Резинка два на два, горловина подвёрнутая. Размер маленький: на ребёнка лет четырёх, не больше.

Свитер этот никто в доме никогда не носил.

Начинает Нина Аркадьевна всегда в первое воскресенье октября.

Не в сентябре, даже если уже топят. В это утро она моет пол, вытирает стол насухо, садится боком к окну и достаёт коробку.

Коробка из-под детских ботинок, когда-то синяя, теперь вытертая до серого, углы обклеены изолентой. Сверху бельевая резинка, накинутая крест-накрест, и всегда одинаково.

Внутри восемь клубков.

Тугие, смотаны на палец, а не на машинку. Пахнут пылью и полынью: полынь лежит тут же, пучком, рядом с обмылком хозяйственного мыла. Нафталина Нина Аркадьевна не признаёт.

— От нафталина шерсть дубеет, — сказала она однажды соседке. — И потом год не выветришь.

Спиц две пары: прямые номер три и пять чулочных для рукавов и горловины. Одна из прямых погнута посередине, слабой дугой. Выпрямить её Нина Аркадьевна не даёт.

Начинает со спинки. Набирает шестьдесят четыре петли, вяжет пять сантиметров резинки, переходит на гладь. Считает не рядами, а сантиметрами, по клеёнчатому портновскому метру.

Спинка уходит за октябрь, перёд за ноябрь, рукава за декабрь. В январе сшивает, а плечи не сшивает, а кеттлюет, и на это уходит целый вечер. В феврале вяжет горловину.

К концу февраля свитер готов. Она его не гладит. Складывает рукавами внутрь, кладёт на спинку стула, и весь март он там лежит.

Правила вокруг этой коробки железные. Трогать нельзя. Клубки перекладывать нельзя, даже чтобы посмотреть. Наволочки, которые лежат в шифоньере сверху, надо класть обратно так, как лежали.

Мерить нельзя никому.

Спрашивать, для кого он, тоже нельзя. То есть спросить можно, рта никто не закроет, но ответа не будет: Нина Аркадьевна в такие минуты смотрит в телевизор и досматривает до рекламы.

И ещё одно. Чужую нитку в этот свитер подкладывать нельзя.

Племянница Ирина как-то купила на рынке два мотка тёмно-зелёной шерсти с крапинкой и обрадовалась, что попала в цвет. Нина Аркадьевна помяла моток в пальцах, посмотрела на свет.

— Хорошая шерсть, Ир. Мягкая. Только она не та.

Мотки пролежали на подоконнике всю зиму, выгорели с одного бока и ушли на носки соседке.

А в апреле свитер распускается.

Не в назначенный день, а в тот, когда Нина Аркадьевна вынимает из-под рам вату. Окна старые, деревянные, на зиму она их заклеивает, а между рамами кладёт валик из ваты и три ёлочные бусины. Когда бумага отходит сама, она достаёт вату, моет стёкла газетой и садится распускать.

Сначала отпарывает кеттельный шов на плечах, иначе нитка порвётся. Потом находит конец на горловине и тянет. Ряды идут с сухим потрескиванием. Свитер теряет рукава, потом плечи, потом делается зелёной тряпкой на коленях, а потом кончается совсем.

Нитка после роспуска идёт кудрявая, волной. Нина Аркадьевна мотает её в мотки, полощет в тазу и вешает над ванной, а в нижнюю петлю каждого мотка продевает старую скалку: под тяжестью кудри вытягиваются, и к утру нитка снова прямая.

Потом она мотает клубки. Восемь штук. Кладёт в коробку, туда же полынь и обмылок, перехватывает резинкой крест-накрест и убирает под наволочки.

До октября.

Так тридцать зим подряд.

Во дворе про это знали все, потому что окна на кухне низкие, а лавка стоит прямо под ними.

Зоя Михайловна с четвёртого этажа заходила за содой и заодно смотрела на стул со свитером лет пятнадцать.

— Нин, а ты кому вяжешь-то?

— Себе.

— На четыре года себе?

— Зой, ты за содой или чего?

Версий на лавке было три. Первая: вяжет на продажу, а продать жадничает, и эта отвалилась сама, потому что за пятнадцать лет из квартиры не вышло ни одного свитера. Вторая: ждёт правнуков, хотя своих детей у Нины Аркадьевны не было.

Третья, самая обидная: сдаёт. Начинается всегда с мелочи, говорили на лавке. Одна в подъезде здоровается с кошкой, другая вяжет на невидимого ребёнка, а через год пойдут утюги и газ.

Ничего из этого Нина Аркадьевна не подтверждала и не опровергала.

Племянница Ирина, сорок шесть лет, работает в поликлинике на регистратуре. Родство неблизкое, дочь двоюродного брата, но кроме неё у Нины Аркадьевны никого не осталось. Она возит тётке гречку и раз в год предлагает поменять окна.

Свитер Ирина не любит. Не боится и не удивляется, а именно не любит, тяжело и молча, как не любят в семье одну определённую тему.

Причина есть, и причина точная.

В декабре две тысячи восьмого Ирина приехала к тётке с дочкой. Даше было четыре года и три месяца, и она бегала по квартире в колготках.

Свитер лежал на спинке стула, готовый наполовину: спинка, перёд и один рукав, сколотые булавками.

Нина Аркадьевна вышла к соседке за спичками. На две минуты, через площадку.

Ирина взяла свитер и натянула его на дочь. Без умысла: ей годами хотелось увидеть, на кого он, и вот по квартире бегал ребёнок ровно того размера.

Свитер сел точно. Рукав кончался там, где надо, резинка легла по бёдрам. Даша посмотрела на себя и засмеялась, потому что колючий.

Тут Нина Аркадьевна вернулась.

Она не закричала и не сказала ни одного слова. Присела, сняла с ребёнка свитер через голову, придержав булавки, и унесла его на кухню.

— Теть Нин, — сказала Ирина. — Да я же на минуту.

Ответа не было. Ирина одела дочь в коридоре и уехала.

А вечером Нина Аркадьевна распустила всё. Декабрь, зима на середине, до апреля четыре месяца. Она отпорола булавки, нашла конец и распустила спинку, перёд и рукав до последнего ряда. В ту зиму она не успела связать заново к февралю и довязывала до мая.

С Ириной они не разговаривали два года. Помирились никак: Ирина приехала с таблетками, когда у тётки скакнуло давление, осталась ночевать, и наутро всё пошло как раньше.

Сама Даша того декабря не помнит. У неё осталось только зелёное и колючее и запах полыни, и она долго думала, что это из детского сада.

Четвёртого октября Нина Аркадьевна вышла за хлебом и упала у подъезда: ночью был дождь, к утру подморозило, а листья на плитке лежали в три слоя.

Перелом лучевой кости в типичном месте, правая. Гипс от пальцев до локтя, шесть недель.

Из травмпункта её привезла Ирина и стала объяснять, какую таблетку когда. Нина Аркадьевна слушала плохо. Она смотрела на календарь на холодильнике, на тот квадратик, где стояло пятое октября.

Первое воскресенье было завтра.

Жить к бабушке переехала Даша, двадцати двух лет, внучка той самой Ирины. Она работает из дома, и переехать на шесть недель ей было проще всех.

Первую неделю она мыла, готовила и ходила в управляющую компанию ругаться из-за листьев. Бабушка про руку не пожаловалась ни разу, даже когда гипс давил ночью и она вставала ходить по кухне.

Зато она начала считать дни. Не вслух. Даша заметила случайно: бабушка подходила к календарю, стояла над ним секунды по три и отходила. По несколько раз в день.

Двенадцатого октября она попросила достать коробку.

— Дашуль. В шифоньере, нижняя полка, под наволочками. Синяя такая.

Коробка оказалась лёгкая, внутри что-то мягко перекатывалось. Бабушка положила её на стол и не открыла. Так и просидела весь вечер: телевизор, чай, коробка под левой рукой.

Во вторник коробка снова стояла на столе. И в среду.

А в четверг бабушка сказала:

— Дашуль. Ты вязать умеешь?

— Не-а. Совсем.

— Ну и ладно. Садись.

Набор петель не выходил шесть раз. На седьмой Даша набрала шестьдесят четыре, сбилась при пересчёте и положила спицу на стол.

— Баб, давай я в интернете посмотрю, там за три минуты объясняют.

— Смотри, — сказала Нина Аркадьевна. — Только вязать будешь, как я говорю.

Дальше пошла диктовка. Резинка два на два, пять сантиметров, мерить вот этим метром, не рулеткой. Не тянуть. Спица номер три, вот эта, гнутая, и выпрямлять её не надо. Нитку брать только из коробки. Оборвётся, узел вязать ткацкий и коротко, хвостики прятать в шов. Вязать на кухне, в комнату не носить.

Даша вязала медленно и криво, распускала, переделывала. К концу второй недели вышло восемь сантиметров ровного полотна, и бабушка, посмотрев на просвет, сказала, что плотность почти её.

Один раз Даша спросила напрямую.

— Баб, а это для кого вообще?

Нина Аркадьевна перевела глаза в телевизор.

— Вяжи ряд. Ты в третьей петле накид лишний сделала.

Бабушка тридцать лет вязала один и тот же детский свитер, а в апреле распускала его обратно в клубки. Мерить не давала никому

Ирине Даша позвонила в тот же вечер, с лестничной клетки.

— Мам, она меня заставляет вязать этот свитер. Про один узел объясняла минут двадцать.

— Ты не лезь, — сказала Ирина. — Вяжи и не спрашивай.

— Да я же спросила просто, для кого.

— Даш. Я один раз спросила. Не словами, по-другому. Я на тебя его надела, тебе четыре года было. Она его с тебя сняла и в тот же вечер распустила всё, что за три месяца связала. Я с ней потом два года не разговаривала. Не лезь, ради бога.

Даша вернулась в квартиру. Бабушка уже легла, на кухне горела маленькая лампа над плитой, и коробка стояла на столе.

Даша знала, что делает нехорошо.

Она села за стол, сняла резинку, положила её рядом и стала выкладывать содержимое на клеёнку, запоминая, что где лежало.

Сверху восемь клубков. Под ними газета, сложенная вдвое, пожелтевшая, с телепрограммой за какую-то давнюю неделю. Под газетой полынь и обмылок.

А под обмылком лежало ещё два предмета, и оба Даша видела впервые.

Первый: мужской носовой платок в клетку, свёрнутый вчетверо и заколотый английской булавкой. Внутри платка лежал кусок вязанья.

Маленький, сантиметров пятнадцать, обрывок рукава с манжетом. Та же зелёная шерсть с крапинкой, та же резинка.

Но этот кусок никогда не распускали и, судя по виду, не стирали много лет. Шерсть на нём свалялась в войлок, потемнела, катышки сидели плотно. Манжет был вытянут и потерял форму, а край его весь пожёван: нитки на кромке разлохмачены и стёрты, как бывает, когда ткань подолгу тянут в рот.

Второй предмет лежал на самом дне. Лист обёрточной бумаги, толстой, серо-бурой, сложенный вчетверо и мягкий на сгибах от того, что его разворачивали сотни раз.

Даша развернула.

По всему листу шли карандашные контуры. Силуэт свитера: полочка, два рукава, горловина. Обведено по готовой вещи, аккуратно, с остановками на углах.

Только силуэт был не один.

Их было пять, вложенных друг в друга, как круги на срезе дерева. Самый большой доставал почти до краёв листа, следующий поменьше, потом ещё, потом ещё.

И четыре из них были перечёркнуты. Крест-накрест, тем же карандашом, с нажимом, от которого бумага прорвалась в двух местах.

Не перечёркнутым остался только самый маленький, внутренний.

Вдоль его края шла надпись в одну строчку: «рост 104, гр. 56, рукав 33».

Ниже, в самом углу, стояла дата. 12.09.96.

И одна буква. К.

Даша не спала. Она сложила всё обратно в том же порядке, накинула резинку крест-накрест и до шести утра сидела на кухне.

Бабушка вышла в семь, как всегда. Увидела развёрнутый лист на столе, постояла в дверях, потом села на свой стул и долго смотрела в сторону плиты.

— В коробку залезла, — сказала она. Без вопроса.

— Залезла.

— Резинку как накинула?

— Крест-накрест.

Нина Аркадьевна кивнула.

Даша ждала чего угодно: что её выгонят, что бабушка встанет и распустит всё прямо сейчас, одной рукой, что будет молчание на два года, как у матери.

Вместо этого бабушка придвинула к себе лист, разгладила ладонью и ткнула пальцем в самый маленький, не перечёркнутый контур.

— Вот это, — сказала она, — Костя.

Про Костю в этом доме не говорили тридцать лет.

Сестра у Нины Аркадьевны была одна, младшая на девять лет, Раиса. Характер у Раисы был лёгкий, и от этого лёгкого характера всю жизнь было тяжело окружающим. Костя родился у неё в июле девяносто второго, отца в свидетельстве не было.

В мае девяносто третьего Раиса привезла мальчика к сестре. Сказала, что нашла работу в другом городе, что берут с общежитием, что это на месяц, ну от силы на два. Косте было десять месяцев.

Раиса приехала обратно через три года и два месяца.

Все эти три года Нина Аркадьевна растила его одна. Муж, Пётр Савельевич, был шофёром и уходил в рейсы на неделю, а на фабрике зарплату задерживали на четыре месяца и часто платили не деньгами, а тем, что фабрика делала.

В марте девяносто четвёртого выдали пряжей. Нина Аркадьевна взяла четыре мотка шерсти с капроном, тёмно-зелёной, с чёрной крапинкой: носки из такой не вяжут, колется, а детский свитер выходит тёплый и ноский. Из трёх мотков она связала Косте свитер, четвёртый убрала в шифоньер.

Говорить он начал поздно и первое время звал её никак: подходил, тянул за подол, показывал пальцем. Потом стал говорить «Ниня» и так при этом слове и остался.

Он боялся лифта и не боялся собак, ел только жидкий суп и спал на раскладушке между шифоньером и стеной.

А когда ему делалось страшно или когда его ругали, он тянул в рот рукав. Не палец, не воротник, а именно манжет, левый, всегда левый. Тянул и жевал, пока не намокнет. Манжет от этого вытянулся и свалялся, и к трём годам левый рукав у свитера был заметно длиннее правого.

Бумаг на мальчика у неё не было никаких. Опеку она не оформляла: в редких разговорах с сестрой без слов было понятно, что начни она требовать документы, Раиса заберёт сына просто из упрямства.

— Я боялась бумажку попросить, — сказала Нина Аркадьевна. — Думала, хуже сделаю. А вышло, что прав у меня на него было ровно столько, сколько у соседки с четвёртого.

Раиса приехала четырнадцатого сентября девяносто шестого. Не одна: с ней был мужчина по имени Геннадий, на «Москвиче», и в машине лежали пакеты. Она сказала, что вышла замуж, что живут в другой области и что Костю забирают сегодня.

Косте было четыре года и два месяца.

Из пакетов достали новое: синюю куртку с капюшоном, ботинки на липучках, шапку. Мальчика переодели тут же, на табуретке в коридоре, а старое сложили на пол.

— А это выбрось, — сказала Раиса, кивнув на кучку. — Там всё уже мало.

Сверху лежал зелёный свитер. Левый манжет вытянут, на локте протёрто до дыры в ноготь.

Нина Аркадьевна стояла в дверях кухни и не подошла.

Геннадий вынес пакеты. Раиса застегнула на мальчике куртку, взяла его за руку и в дверях обернулась.

— На лето привезём, — сказала она. — Пусть у тебя поживёт, воздух тут лучше.

Костя ничего не сказал. Ему было жарко в новой куртке, и он вертел головой.

Дверь закрылась. Свитер с пола Нина Аркадьевна подняла, выстирала и повесила сушиться на балконе.

А за два дня до этого, двенадцатого сентября, она сняла с него мерку. Без всякого предчувствия: в садике попросили вещи по размеру, и она собиралась к зиме связать новый свитер, потому что старый жал в плечах.

Она поставила Костю на табуретку в одной майке, взяла клеёнчатый портновский метр и обмерила. Рост сто четыре. Грудь пятьдесят шесть. Рукав тридцать три.

Записала карандашом на куске обёрточной бумаги из кухонного ящика и тут же обвела старый свитер по контуру, чтобы видеть, где прибавлять.

Летом девяносто седьмого Костю не привезли. Нина Аркадьевна ждала до августа и звонила по номеру, который оставила Раиса: там сначала говорили, что летом никак, а потом перестали брать трубку.

А ещё в октябре девяносто шестого, до всяких звонков, она сняла с балкона зелёный свитер и распустила его.

Не от горя. От расчёта.

Свитер был мал, локоть протёрт, а мальчик за год вытянется, и к лету, когда его привезут, нужен будет новый. Шерсти хватало: распущенный свитер плюс четвёртый моток. Она обвела на бумаге контур побольше, на рост сто десять, и села вязать.

Тот свитер был готов в феврале девяносто седьмого и пролежал на спинке стула до сентября. Осенью она его распустила и связала на сто шестнадцать, потому что за лишний год мальчик ещё вырос. Потом на сто двадцать два. Потом на сто двадцать восемь.

Письма она писала на адрес, который узнала через справочную. Два раза пришёл ответ, оба от Раисы, оба короткие и про то, что всё хорошо. Третье вернулось со штампом «адресат выбыл».

В две тысячи первом Нина Аркадьевна поехала сама. Адрес добыла через женщину, которая когда-то работала с Раисой, взяла банку варенья и пакет вязаных носков и ехала девять часов с пересадкой.

На звонок вышел Геннадий, в тапках, и сначала не узнал. Весь разговор произошёл на лестничной площадке. Геннадий сказал, что мальчик учится, что всё нормально и что незачем ворошить. Что Костя был маленький, ничего не помнит и знает одну мать, Раису. И что, если тётка начнёт объяснять ребёнку, кто его три года растил, лучше ребёнку не станет.

Дверь за ним была приоткрыта, и из квартиры слышался телевизор. Раиса не вышла.

Нина Аркадьевна отдала носки, варенье не отдала и уехала на автовокзал. Обратный автобус был через четыре часа, и все четыре часа она просидела в зале ожидания.

Больше она не ездила.

Той же осенью, вернувшись, она достала обёрточную бумагу и перечеркнула все контуры, которые к тому времени на ней были. Все четыре, крест-накрест, с нажимом.

И села вязать на сто четыре.

— Я, Дашуль, поняла одну вещь, — сказала она. — Сто десять я выдумала. И сто шестнадцать выдумала, и сто двадцать восемь. Я же его не видела. Я сидела и придумывала, какой он там растёт.

Она провела пальцем по не перечёркнутому контуру.

— А сто четыре я мерила. Сама, вот этим метром, он на табуретке стоял. Это единственное, что у меня про него есть точного. Я не ребёнку вяжу, Дашуль. Я мерку вяжу. Ребёнка у меня нет, а мерка есть.

Про роспуск объяснение оказалось ещё проще, и от простоты оно было хуже.

Готовый свитер надо кому-то отдать. Если его не отдают, он лежит. А лежащий тридцать лет свитер, сказала Нина Аркадьевна, это уже не свитер, это ответ.

— Он бы желтел. И моль бы его съела, как ни перекладывай. Шерсть жива, пока в работе.

— А если бы вы просто клубки держали? — спросила Даша. — Не вязали бы вообще.

— И что мне тогда с октября по март делать?

Она сказала это спокойно, без жалобы, как говорят про расписание автобуса. Потом добавила:

— Пока я его вяжу, у меня есть кому вязать. Я в октябре сажусь и до февраля живу так, будто он приедет. А в апреле распускаю, и до октября никого нет. Вот и вся моя хитрость.

Про свитер две тысячи восьмого года разговор начала сама Нина Аркадьевна.

— Ты на меня тогда обиделась?

— Я не помню, баб. Мне четыре было. Мама обиделась.

— Ирка обиделась, да. — Она помолчала. — Шерсть, Дашуль, помнит. Она же не нитка мёртвая, она под телом растягивается. Ты в нём полчаса побегала, он уже по тебе сел: плечи по твоим, резинка по твоим бокам. Он бы так и остался. Твой.

— Так вы бы всё равно его весной распустили.

— Распустила бы, — согласилась Нина Аркадьевна. — А петля бы осталась растянутая. Я бы её потом каждый год в руках держала и знала, где она. И мерка бы сбилась. У меня же нет ничего, кроме мерки. Ирке я этого не объяснила. Мне проще было два года не разговаривать, чем один раз сказать вслух.

Шерсть эта больше нигде не продаётся. Фабрики нет с девяносто седьмого года, на её месте склады и автомойка. Похожую Ирина нашла на рынке, но похожая не годится, и дело не в цвете.

— Это его свитер, — сказала Нина Аркадьевна. — Он в нём в садик ходил. Он его жевал. Я эту нитку тридцать лет из рук в руки перекладываю, она моими руками и его ртом истёрта, и другой такой не бывает.

Шерсти становится меньше. Каждый роспуск съедает своё: нитка рвётся на сгибах, что-то уходит в узлы, что-то остаётся ворсом в тазу. Первый свитер был тридцать восемь сантиметров в длину, нынешний тридцать четыре. Нина Аркадьевна просто каждый год вяжет резинку на ряд-другой короче, и рукава чуть уже, и всё сходится.

Манжет, обгрызенный слева, она не распустила ни разу. Отрезала в девяносто шестом, перед самым первым роспуском, свернула в платок и заколола булавкой.

— Его я трогать не буду, — сказала она. — Пусть как есть.

Последним Даша задала тот вопрос, который висел с утра. Тридцать лет, живая родня, соседки на лавке. Один раз сказать, и не было бы ни версий про склероз, ни двух лет молчания.

— Мужу говорила, он знал, — ответила Нина Аркадьевна. — Он умер, и всё. А Ирке скажи, она пожалеет. От жалости, Дашуль, полшага до невропатолога: тётка вяжет на мальчика, которого тридцать лет не видела, надо показать специалисту. И будут ко мне ходить и разговаривать вот таким голосом.

Она показала каким. Голос получился ласковый и громкий, как в поликлинике.

— А Зойке скажи, она к вечеру весь двор обойдёт. Скажут: у Сычёвой ребёнка отняли. А у меня его не отнимали. Он не мой был. В том-то и дело, что он не мой.

Костю Даша нашла за пять минут. Вбила фамилию, имя и год, добавила область и на второй странице наткнулась на страницу мужчины тридцати четырёх лет. Сомнения кончились сразу: там были фотографии Раисы, постаревшей, в платке, на фоне огорода.

На главной фотографии стоял большой мужчина в рабочей куртке, с двумя детьми. Внизу, на плитке, лежал рыжий кот.

Даша сидела с телефоном в руках и считала. Тридцать лет писем, справочных и девяти часов с пересадкой. И пять минут.

Бабушке она показала на следующий вечер. Нина Аркадьевна взяла телефон левой, здоровой рукой, поднесла близко, потом отодвинула. Смотрела минуты три и ничего не сказала.

— Кот рыжий, — сказала она наконец. — Он рыжих боялся. У соседки был рыжий, орал в подъезде, так Костя мимо не шёл, обходил через двор.

Она отдала телефон.

— Всё. Закрой.

Даша предложила написать. Не от бабушки, от себя, и вслух проговорила первую строчку: «Здравствуйте, я такая-то, у меня к вам странный вопрос».

— Не надо.

— Баб, ему тридцать четыре. Он взрослый мужик, он имеет право знать, что его три года…

— Дашуль. Что я ему принесу? Свитер на четыре года? Человек живёт, у него дети, работа, кот вон. А тут звонят и говорят: тебя, оказывается, не мать растила. Ему от этого лучше станет?

— А если станет?

— А если нет, — сказала Нина Аркадьевна, — то я ему всё сломаю и уеду обратно в свою кухню. Я один раз уже съездила.

Она помолчала и добавила тише:

— Я знаю, что он есть. Тридцать лет не знала, а теперь знаю. Мне этого хватит.

Больше к этому разговору они не возвращались.

Гипс сняли пятнадцатого ноября. Пальцы гнулись плохо, и держать спицу дольше десяти минут Нина Аркадьевна не могла, так что спинку и перёд довязывала Даша, а бабушка считала прибавки вслух.

Плечи она кеттлевала сама. Взяла крючок, вытянула правую руку и сказала, что этого не отдаст никому, хоть режьте. Ушёл на это не один вечер, а четыре. Шов вышел не хуже прежних.

Свитер был готов двадцать шестого февраля. Его сложили рукавами внутрь и положили на спинку стула у окна.

Ирина приехала в апреле, привезла рассаду и бульон в банке. Они втроём мыли окна и выковыривали вату из-под рам. Про свитер Ирина сначала молчала, потом посмотрела на стул и сказала:

— Теть Нин. Я тогда не знала.

— Так я и не сказала, — ответила Нина Аркадьевна.

На этом весь разговор про две тысячи восьмой год у них и кончился.

Распускали втроём. Бабушка отпорола плечевой шов и тянула сама, а моток держала на руках Даша. Ирина взяла второй и держала его на вытянутых локтях, как держат в деревне.

В какой-то момент бабушка остановилась, посмотрела на зелёную кучу на коленях и сказала вслух:

— Костя.

Просто имя, ни к чему не приделанное. Ирина отвернулась к окну. Даша продолжала мотать.

Клубков вышло восемь. Их сложили в синюю коробку, туда же полынь и обмылок, перетянули резинкой крест-накрест и убрали под наволочки.

А Даша завела тетрадь. Записала всё: шестьдесят четыре петли на спинку, тридцать четыре на рукав, спица номер три, гнутая, выпрямлять не надо. Узел ткацкий, коротко. Нитку брать только из коробки. Начинать в первое воскресенье октября. Распускать в тот день, когда вынимают вату.

Мерку переписала отдельно и обвела: рост сто четыре, грудь пятьдесят шесть, рукав тридцать три.

И ещё одно Даша посчитала уже дома, по длине резинки и по тому, на сколько свитер укоротился за тридцать зим.

Шерсти осталось зим на шесть. Может быть, на семь, если вязать совсем коротко.

Бабушке она об этом не сказала.

В октябре, в первое воскресенье, они сядут вдвоём. Нина Аркадьевна вымоет пол, вытрет стол насухо, достанет коробку и снимет резинку.

И скажет набирать шестьдесят четыре.

История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.

ReadMe -  у нас все самое интересное.