Первый раз Оля посмотрела на часы в феврале.
Слава ушёл с мусорным ведром в девять сорок. Вернулся в десять двадцать.
Контейнеры стояли во дворе, за детской площадкой — сорок шагов от подъезда. Даже если постоять покурить с соседом, даже если поговорить о хоккее — это десять минут. Ну пятнадцать.
Сорок.
— Ты где был? — спросила она, не отрываясь от телевизора.
— С Витькой из шестнадцатой заболтался, — отозвался Слава, разуваясь в прихожей. — Он машину продаёт.
Он говорил спокойно, не отводя глаз, и Оля решила, что придумывает лишнее.
Через неделю всё повторилось. Потом снова.
К апрелю это стало распорядком: каждый вечер, около половины десятого, Слава брал ведро и уходил на сорок минут. Иногда на пятьдесят.
Он не пил — Оля бы почувствовала. Он не звонил из подъезда — она проверила, входящих и исходящих в это время не было. Он возвращался спокойный, без запаха чужих духов, вешал куртку и садился ужинать.
И всё-таки восемь месяцев подряд человек уносил мусор так, будто ходил на смену.
— Слав, — сказала она однажды, — сорок минут.
— Что сорок минут?
— Ты ведро выносишь сорок минут. Восемь месяцев.
Он помолчал. Потом ответил:
— Ну а что мне, бегом бегать?
Больше она не спрашивала. Спрашивать было унизительно.

В октябре, во вторник, Оля надела пальто прямо на халат и вышла следом. Стояла за углом дома, у трансформаторной будки, и смотрела, как муж идёт через двор.
К контейнерам он подошёл. Крышку поднял. Ведро вытряхнул.
А потом свернул не к своему подъезду, а к первому — тому, где домофон вечно висел на проволоке, — и вошёл внутрь. С пустым ведром в руке.
Оля стояла на холоде минут пять. Потом пошла за ним.
Дверь квартиры на первом этаже была не заперта.
Она приоткрыла её и услышала голоса.
— Николай Егорыч, локоть, локоть согните. Вот так.
— Да ты меня как медсестра, Славка.
— Я лучше. Медсестра три раза в неделю, а я каждый день.
Оля стояла в тёмном коридоре, где пахло валокордином и старой мебелью, и смотрела в дверной проём.
За столом на кухне сидел старик — тот самый Николай Егорович со второго этажа их дома, которого прошлой зимой увезли на скорой прямо от подъезда. Оля тогда решила, что он умер. Он не умер: его выписали в феврале, полупарализованного, к сыну, живущему за триста километров. Сын приезжал раз в месяц.
Слава протирал ему руку ваткой и что-то говорил вполголоса.
На плите стояла кастрюля. На подоконнике — коробка с ампулами и тетрадка в клетку, куда, как потом узнала Оля, её муж восемь месяцев записывал время каждого укола.
— Он попросил не рассказывать, — сказал Слава дома, уже ночью, когда объяснять было нечего. — Ему стыдно. Он учил полшколы, он меня по русскому учил. И теперь ему уколы в зад ставят.
— Мне-то почему не сказал?
— Тебе бы сказал — ты бы жалеть побежала. С супчиком, с разговорами: «Ой, Николай Егорович, как же вы». А он этого не хочет. Он хочет, чтоб к нему просто приходили.
Оля долго молчала.
— Дурак ты, — сказала она наконец. — Восемь месяцев с ведром.
— Так удобно же, — пожал плечами Слава. — Вышел с мусором и вышел. Никто вопросов не задаёт.
С того вечера они стали ходить вдвоём. Оля варила суп на три банки: одна себе, две — вниз. Николай Егорович сначала ворчал, потом привык, а к весне начал сам открывать дверь — на двух палках, медленно, но сам.
Летом он вышел во двор и сел на лавочку у первого подъезда.
А ведро Слава по-прежнему выносит сам. Правда, теперь укладывается в десять минут: заходит уже не для укола, а просто сказать, что суп в холодильнике, третья полка.
История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.






