На сорок первом километре, у моста через Вязовку, Остап Игоревич Ярцев всегда брал верхнюю ноту.
К мосту он подъезжал уже распетым. От посёлка до трассы шла «Коробушка», лесом до заправки «Посею лебеду на берегу», а на длинном спуске к реке Остап набирал полную грудь воздуха и выдавал «Ой, мороз, мороз» так, что в старой «Ниве» начинала звенеть крышка пепельницы. Фуры на встречке иногда моргали ему фарами. Остап считал, что от души.
Ника в этот момент натягивала капюшон до бровей и прижимала ладонями большие белые наушники. И морщилась. Морщилась она всем лицом сразу, лбом, носом и подбородком, как умеют только в четырнадцать лет.
Остапу Игоревичу сорок четыре. Двадцать два года он работает на пилораме в посёлке, последние десять мастером. Ленточная пила визжит так, что в цеху разговаривают только криком, и за эти годы Остап разучился говорить вполголоса. Петь вполголоса он не умел и раньше. Так пел его дед на деревенских свадьбах: во всю грудь, без всякого микрофона, чтобы на другом конце улицы знали, у кого гуляют.
— У тебя голос как пилорама, — говорила ему жена Маша, повар поселковой школьной столовой. — Только пилораму хоть на ночь выключают.
Музыкальную школу в посёлке закрыли лет пятнадцать назад. Ближайшая музыкалка осталась в райцентре, в шестидесяти километрах по трассе. Туда Остап и возил дочь два раза в неделю, по вторникам и пятницам, к пяти часам, на класс домры.
Началось всё в январе. Ника вышла из своей комнаты с телефоном в руке и встала в дверях кухни.
— Пап, хочу на домру, — сказала она.
— Куда? — переспросил Остап, хотя прекрасно расслышал.
— На домру. Это такая круглая, с тремя струнами, — терпеливо объяснила Ника.
— Знаю я, какая домра, — Остап отложил вилку. — А почему не гитара? С гитарой хоть во двор можно выйти.
— Гитара у всех, — сказала Ника и ушла к себе, будто заперла вопрос на ключ.
Маша потом долго смотрела на мужа через стол.
— Чего ты на меня так смотришь? — не выдержал Остап.
— Думаю, в кого она такая, — ответила Маша. — Шестьдесят километров. Два раза в неделю. Ты хоть понимаешь, на что подписываешься?
Остап понимал. Но в феврале, когда Нику взяли посреди года на освободившееся место, он в первую же пятницу отпросился со смены в половине четвёртого и поехал.
Домру-приму он купил по объявлению в областном центре за восемнадцать тысяч, у пожилого мужчины. Тот долго держал инструмент на коленях, гладил большим пальцем круглый бок, а на прощание сказал: «Только на гвоздь не вешайте. Она стену не любит». Футляр к домре был мягкий и тонкий, как наволочка. Остап испугался, что дерево в такой одёжке промёрзнет, и завернул домру ещё и в старый клетчатый плед, который лет десять возил в багажнике на случай, если застрянет. С тех пор домра так и ездила на заднем сиденье: в пледе, пристёгнутая ремнём, как маленькая.
Урок шёл сорок пять минут, потом ещё сорок пять ансамбль. Гонять сто двадцать километров туда и обратно ради полутора часов не имело смысла, и Остап ждал под окнами школы в машине. Пил чай из термоса и вытряхивал из воротника опилки. В саму школу он не заходил ни разу с того дня, как подписал заявление о приёме. Там пахло лаком, паркетом и чужим умением, а у него на ботинках была смола.
Так прошло полгода, если лето не считать. Однажды Остап от скуки посчитал карандашом на обрезке доски: сорок шесть поездок, пять с половиной тысяч километров. Примерно как от посёлка до Байкала. И всю дорогу с песнями.
— Пап, закрой окно, — шипела Ника на заправке, когда он, вставляя пистолет в бак, тянул «Коробушку» на всю округу.
— Зачем? Пусть люди слушают, — удивлялся Остап.
— Пап. Тут же люди, — повторяла Ника.
— Вот и я говорю, — соглашался он и брал повыше.
Иногда, где-нибудь между лесом и мостом, Ника снимала один наушник.
— Тебе не надоело? — спрашивала она.
— Нет, — честно отвечал Остап.
— А мне надоело, — сообщала Ника и возвращала наушник на место.
Остап не обижался. В четырнадцать стыдно всё сразу: отец, его куртка в опилках, его «Нива», его «Ой, мороз». Пройдёт. Да и молча за рулём Остап засыпал, это было проверено. Как-то раз он попробовал ехать без песен, чтобы дочке было спокойнее, и на тридцатом километре чуть не съехал в кювет.
По вечерам из-за стенки доносилось «дзынь-дзынь-дзынь», одна и та же строчка раз по сорок. Ника учила тремоло: это когда медиатором бьют по струне часто-часто, и звук тянется, как будто его не щиплют, а ведут. У неё звук пока не тянулся, а пилился. Пилить Остап понимал хорошо. Он стоял под её дверью, слушал и думал, что ничего, распилится.
Звонок раздался в субботу утром, прямо на пилораме.
По субботам цех работал до обеда. Остап как раз закатывал на тележку толстое сосновое бревно, когда в нагрудном кармане завибрировал телефон. Номер был незнакомый. Он стянул перчатку и вышел за ворота.
— Остап Игоревич? Это Ариадна Васильевна, преподаватель Ники по домре, — сказал в трубке спокойный женский голос.
— Да! Слушаю! — гаркнул Остап по цеховой привычке, и с забора снялась ворона.
— Остап Игоревич, приезжайте в четверг. Один. Без Ники. Нам надо серьёзно поговорить, — сказала Ариадна Васильевна ровным учительским тоном.
— А что случилось? — спросил Остап.
— Не по телефону. В четверг к пяти, двенадцатый кабинет, второй этаж. И Нике, пожалуйста, ничего не говорите, — попросила она и отключилась.
Остап постоял, вернулся в цех и остановил пилу посреди бревна. За десять лет мастером он не делал этого ни разу. Рамщики переглянулись. Бревно так и пролежало до понедельника, распиленное наполовину, с полотном внутри.
Дома он пересказал всё Маше на кухне, пока Ника сидела у подруги.
— В четверг, — повторил он. — Один. Без Ники. И ей ни слова.
— Может, хвалить будут, — предположила Маша.
— Хвалить зовут вместе с ребёнком, — возразил Остап. — Чтоб ребёнок слышал. А без ребёнка зовут, когда надо сказать, что ребёнка больше не надо.
— Ты так говоришь, будто её из космонавтов списывают, — сказала Маша и налила ему чаю.
Чай Остап пить не стал. Он сидел и перебирал варианты, как перебирают доску на складе: эту в брак, и эту в брак.
Первый вариант был простой. Слуха нет. Полгода посмотрели, послушали, а теперь вежливо скажут: «Остап Игоревич, не мучайте ребёнка, купите ей лучше хорошие кроссовки». Второй был хуже. Ника прогуливает. Пока он сидит с термосом под окнами, она выходит через другую дверь и полтора часа гуляет по райцентру. Третий был самый обидный. Ника на него пожаловалась. Сказала учительнице, что отец всю дорогу орёт песни и на урок она приезжает с гудящей головой. И теперь интеллигентная женщина в очках попросит его по-хорошему возить ребёнка молча.
А под всеми вариантами, как нижнее бревно в штабеле, лежал ещё один, самый тяжёлый. Всё зря. Сорок шесть поездок, пять с половиной тысяч километров, восемнадцать тысяч за домру. Не её это. Захотела зимой, как зимой хотят коньки, а сказать отцу, что передумала, стесняется.
В воскресенье Остап проснулся раньше всех. В зале на диване у окна лежала домра. Ника вечером занималась и не убрала её в футляр, оставила прямо на клетчатом пледе. Низкое октябрьское солнце пробивалось через тюль и ложилось на круглый светлый бок, на три струны, на короткий гриф. Плед был старый, шерстяной, в красно-зелёную клетку, с вытертым краем. Остап сел рядом и долго смотрел.

В руках он её не держал ни разу. Возил, пристёгивал ремнём, заворачивал в плед, а в руки не брал. Остап осторожно, одним пальцем, тронул среднюю струну. Домра отозвалась тонко и неожиданно долго, звук прошёл по всему залу и никак не хотел кончаться.
— Не трогай! — крикнула из комнаты сонная Ника. — Расстроишь!
Остап отдёрнул руку, как от плиты. Значит, не всё равно ей. От этой мысли стало только тревожнее: если не всё равно, то и отчисление она переживёт тяжело.
Во вторник он вёз дочь молча.
Ника села, пристегнулась, натянула наушники и приготовилась морщиться. Проехали посёлок. Проехали лес, заправку. Остап молчал. На спуске к Вязовке он по привычке набрал полную грудь воздуха и выпустил его просто так, через нос.
У моста Ника сняла один наушник.
— Пап. Ты чего? — спросила она.
— Ничего. Горло, — сказал Остап.
— У тебя не бывает горла, — не поверила Ника.
— Теперь бывает, — буркнул он.
Ника посмотрела на него долгим странным взглядом, вернула наушник на место и отвернулась к окну. Остапу показалось, что губы у неё шевелятся, будто она там, внутри своих наушников, тихонько поёт сама себе.
На обратном пути он не выдержал.
— Как урок? — спросил Остап, глядя на дорогу.
— Нормально, — ответила Ника.
— Ариадна Васильевна не ругалась? — осторожно добавил он.
— А чего ей ругаться? — сказала Ника слишком быстро, покраснела до самых ушей и уставилась в тёмное окно, где ничего не было видно, кроме её собственного отражения.
Остап покрепче взялся за руль. Варианты в голове перестали делиться на плохие и похуже. Теперь все были плохие.
В среду после смены Остап задержался в цеху. С пустыми руками на такие разговоры не ходят, рассудил он. Коньяк учительнице не понесёшь, конфеты вроде как несерьёзно. Он вытащил из угла ясеневую доску, которую года три берёг для чего-нибудь хорошего, и до одиннадцати вечера делал пюпитр. Складной, на трёх ножках, с бортиком, чтобы листы не съезжали. Шкурил, пока дерево под ладонью не стало гладким, как тёплое стекло.
— Ты ей взятку пюпитром понесёшь? — спросила Маша, когда он ночью принёс его домой и спрятал от Ники в кладовку.
— Не взятку, — сказал Остап. — Чтоб руки было куда деть.
В четверг он отпросился с обеда. Побрился два раза, второй раз порезался. Надел белую рубашку, которую Маша достала из шкафа со словами «хоть на человека будешь похож». Ехал молча. Радио включил, послушал минуту и выключил, потому что там пели. На мосту через Вязовку горло само собой открылось на верхнюю ноту, и Остап сердито закрыл его обратно.
Вахтёрша глянула на пюпитр у него под мышкой и пропустила без вопросов, видимо, приняла за настройщика. На втором этаже за каждой дверью что-то звучало. За одной кто-то мучил баян, за другой упрямо поднималась и падала одна и та же гамма, за третьей пели дети. Остап шёл по коридору, как по чужому цеху, где все станки незнакомые, и старался не скрипеть ботинками.
Двенадцатый кабинет был в самом конце. Он постучал.
— Войдите, — донеслось из-за двери.
Ариадна Васильевна оказалась невысокой сухонькой женщиной лет шестидесяти, с короткой седой стрижкой и очками на цепочке. Из кармана серой вязаной кофты у неё торчал медиатор. Она посмотрела на Остапа поверх очков, потом на пюпитр, потом снова на Остапа. Прошла мимо него к двери и плотно закрыла её, до щелчка. Звуки из коридора сразу стали глуше.
Потом взяла от стены стул, вынесла его на середину класса и поставила прямо перед ним.
— Садитесь, — сказала Ариадна Васильевна. — Это касается вашей дочери… и вас.
Остап сел. Пюпитр он так и держал на коленях, как щит.
И тут его прорвало. Двадцать лет перекрикивал пилу, а тут заговорил быстро, сбивчиво, не давая ей вставить ни слова.
— Ариадна Васильевна, вы только сразу не решайте, — заторопился он. — Если дело в слухе, так она занимается, каждый вечер по сорок раз одну строчку пилит, я же слышу. Если прогуливает, я прослежу, до самой двери буду водить. Если деньги нужны, заплачу, сколько скажете. А если она пожаловалась, что я в машине пою, так я больше не буду. Честное слово. Буду возить молча, я уже неделю молчу. Только не отчисляйте её. Она хочет, я же вижу, что хочет.
Он замолчал, потому что кончился воздух, и протянул ей пюпитр.
— Это вам, — сказал он. — Ясень. Сам делал.
Ариадна Васильевна взяла пюпитр, повертела, провела ладонью по полочке. Брови у неё поползли вверх.
— Хорошая работа, — сказала она. — А теперь, Остап Игоревич, помолчите ещё минуты три. Говорят, во вторник у вас это прекрасно получалось.
Она достала из кармана кофты телефон, полистала, ткнула в экран и положила его на стол между ними.
Сначала из динамика шёл шум. Шуршали шины. Тикал поворотник. Вдалеке протяжно, на два тона, просигналила фура. Остап узнал этот шум раньше, чем понял, что узнал. Это была его «Нива». Это была трасса, сорок первый километр, спуск к Вязовке.
А потом поверх шума на весь двенадцатый кабинет грянуло «Ой, мороз, моро-оз…»
Остап вздрогнул. Свой голос со стороны он слышал впервые в жизни. Голос был громкий, неровный, местами мимо, а верхнюю ноту на мосту он брал не горлом, а голым упрямством. «Господи, — подумал Остап. — И это она полгода терпела?» Ему захотелось провалиться сквозь паркет. Он уже открыл рот, чтобы попросить выключить, но Ариадна Васильевна подняла палец.
— Второй куплет, — сказала она. — Слушайте внимательно.
«Не морозь меня, моего коня…» — гремел из телефона Остап. И вдруг под его голосом, тихо-тихо, как ручей подо льдом, пошёл ещё один. Тонкий, девичий, чистый. Он не повторял мелодию, а шёл рядом, чуть ниже, обвивался вокруг неё, отставал на полслова и снова догонял. Казалось, замолчи сейчас громкий голос сверху, и тонкий испугается и смолкнет следом. Но громкий не замолкал, и тонкий пел под ним спокойно, как под крышей.
Остап сидел не шевелясь.
— Это кто? — спросил он шёпотом. Первый раз за двадцать лет шёпотом.
— Это ваша дочь, — ответила Ариадна Васильевна.
Она остановила запись и сняла очки. Очки повисли на цепочке.
— Это задание по народному творчеству, — сказала Ариадна Васильевна. — Каждый сентябрь я прошу ребят записать, как поют у них в семье. Бабушку за столом, деда на рыбалке, кого угодно. Половина приносит записи из интернета и думает, что я не замечу. А Ника принесла сорок одну минуту трассы. Девять песен от вашего посёлка до моего окна. И на шести из них вот этот второй голос.
— Она же в наушниках, — растерянно сказал Остап. — Всю дорогу в наушниках.
— Я тоже спросила, — Ариадна Васильевна чуть улыбнулась. — Наушники у неё не работают с конца февраля. Первые две недели там правда играла музыка, потом сел аккумулятор, и заряжать его она не стала. Так и ездит.
— Зачем? — не понял Остап.
— Ответила так, — Ариадна Васильевна развела руками. — «Если папа узнает, что я слушаю, он начнёт стараться. А когда он старается, это уже не то». А морщиться, между прочим, она перед зеркалом тренировалась, это она мне тоже рассказала.
Остап засмеялся. Неловко, хрипло, будто закашлялся. Потом закрыл лицо ладонями и посидел так немного. Ладони пахли сосной. Перед поездкой он мыл руки три раза, но смола не отмывается.
— А почему без неё? — спросил он сквозь пальцы.
— Это её условие, — ответила Ариадна Васильевна. — Сказала, что при таком разговоре умрёт от стыда прямо тут, на паркете. И попросила, чтобы вы не знали, что она знает. Похоже, это у вас семейное.
Она надела очки и сразу стала строже.
— Теперь про дочь, Остап Игоревич, — сказала она. — Слух у неё есть, руки есть. Но полгода я не могла понять, почему она играет так, будто извиняется. Тихо, мимо, всё время оглядывается. На уроке прошу её сначала спеть фразу, потом сыграть, а она молчит. Ни звука. А домристу без пения нельзя. Кто не поёт внутри, тот не играет, а…
— Пилит, — подсказал Остап.
— Пилит, — согласилась она. — А в машине она поёт. Под вами. Под вашим голосом её не слышно, и ей не страшно. Вы ей полгода крышу держали и сами не знали. Отсюда первая просьба: не переставайте петь. Что бы она ни говорила и как бы ни морщилась.
— А вторая? — спросил Остап.
Ариадна Васильевна поднялась и подошла к окну.
— Подойдите-ка, — позвала она.
Из окна двенадцатого кабинета была видна вся маленькая площадь: стоянка под окнами школы, голые липы, а через площадь Дом культуры с облупленными колоннами.
— Вот на этом месте вы полгода и стоите, — сказала она и показала на пустой угол стоянки. — Вторник, пятница, девяносто минут. И каждый раз у вас запотевают стёкла. Я всё гадала, отчего. Думала, чай у вас такой горячий. Теперь знаю.
Остап покраснел, как его дочь во вторник, до ушей.
— Я ещё веду районный народный хор, — продолжала Ариадна Васильевна. — Вон там, в Доме культуры. Шестнадцать человек, Остап Игоревич, и все шестнадцать женщины. Последний мужчина, бас, три года назад уехал к сыну в другую область. С тех пор мужскую партию поют две мои самые низкие альтистки, и это, поверьте, слышно. Репетиции по вторникам и пятницам, с пяти до семи. Ровно тогда, когда вы тут сидите и потеете стёклами, и ещё полчаса сверху.
— Я? В хор? — Остап даже отступил от окна. — Ариадна Васильевна, я нот не знаю. Я на пилораме работаю. У меня голос, только чтобы пилу перекричать.
— Вот именно, — сказала она. — Вы её двадцать лет перекрикиваете, а остальному научим. Ноты поставлю на ваш же пюпитр. И ещё. Ника согласна прийти в хор после урока, на последние полчаса. Знаете, на каком условии? Если вы будете стоять рядом и петь громче неё.
Остап долго молчал. Потом спросил то, что на самом деле хотел спросить с самого января:
— А зачем она вообще пошла на домру? Мне так и не сказала. «Гитара у всех», и всё.
Ариадна Васильевна раскрыла его пюпитр и поставила на подоконник.
— На приёме в феврале я спросила её, что она хочет играть, — сказала она. — Обычно отвечают: что-нибудь современное. А Ника сказала: «Хочу играть то, что папа поёт. Чтобы он пел, а я играла». Я тогда так и записала в журнал: «Коробушка». К лету, по-моему, сыграет.
Домой Остап ехал один и слушал запись. Ариадна Васильевна переслала ему файл: Ника заранее разрешила, «если папа захочет». Он прослушал все сорок одну минуту, потом ещё раз. Перед мостом через Вязовку свернул на обочину, включил аварийку и четыре раза подряд прокрутил второй куплет «Мороза». Проходящая фура сочувственно моргнула.
Маша встретила его в прихожей с полотенцем в руках.
— Ну? — спросила она. — Отчислили?
— Хуже, — сказал Остап, стягивая ботинки. — Записали.
— Куда записали? — не поняла Маша.
— В хор, — вздохнул Остап. — Обоих.
Маша села на табуретку прямо с полотенцем. Ника у себя в комнате изображала, что спит, так старательно, что даже похрапывала. Храпеть перед зеркалом она, видимо, не тренировалась: выходило неубедительно.
В пятницу выехали как обычно. Ника пристегнулась, натянула наушники и отвернулась к окну. Остап молчал до самого спуска. Решил: пусть первая.
У моста Ника не выдержала и стянула наушник.
— Пап, ну ты будешь петь или нет? — спросила она.
— Буду, — пообещал Остап. — Только сперва вопрос. Аккумулятор, говорят, ещё в феврале сел?
Ника замерла. Потом медленно залилась краской, от шеи до самой чёлки.
— Она тебе всё рассказала, — сказала Ника. Не спросила, а сказала, как приговор.
— Не всё, — ответил Остап. — Про второй голос сама расскажешь. Когда-нибудь.
Ника помолчала. Потом сняла наушники совсем, аккуратно сложила, открыла бардачок и положила их туда, к фонарику и атласу дорог.
— Пусть там заряжаются, — сказала она.
— Там нет зарядки, — заметил Остап.
— Вот и пусть, — отрезала Ника.
Репетицию в Доме культуры Остап простоял в последнем ряду, между шкафом с костюмами и двумя самыми низкими альтистками. Обе по очереди обняли его, как родного. «Три года басом пела, — пожаловалась одна, — у меня уже голос, как у кочегара». Нот он не понимал и смотрел только на руку Ариадны Васильевны. Ника пришла после урока на последние полчаса, встала рядом с ним с краю и всю песню смотрела в пол. Но пела.
Обратно ехали уже в темноте. Фары выхватывали мокрый асфальт и белые столбики. Домра лежала на заднем сиденье в своём клетчатом пледе, пристёгнутая ремнём. Остап завёл «Коробушку» вполголоса, на пробу, первый раз в жизни вполголоса. Хотелось расслышать.
— Пап, громче, — тут же сказала Ника. — А то я собьюсь.
Он запел громче. И на второй строчке под ним, теперь уже вслух, не прячась, пошёл тонкий второй голос. Тот самый, из телефона, только живой, в метре от него, в той же машине. Остап крепче взялся за руль и боялся повернуть голову.
Так они и доехали до моста: он сверху, она снизу, как под крышей. На спуске к Вязовке оба одновременно набрали воздуха. «Ой, мороз, моро-оз», на два голоса, грянуло так, что встречная фура мигнула дальним светом, а крышка пепельницы зазвенела где-то посередине между ними.
Наушники ехали в бардачке и так и не зарядились.
История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.






