Телевизионщики смеялись над хорьком звукорежиссёра, пока он не полез в трубу под сценой тянуть кабель для прямого эфира. За девятнадцать минут до начала нитка перестала двигаться 🎭

Ключи от телевизионного фургона Шнурок украл у Геннадия Борисовича через четыре минуты после знакомства.

Произошло это в два часа дня, в звукорежиссёрской будке областного драмтеатра, под самой крышей. Главный инженер передвижной телестанции поднялся туда познакомиться со звуком, положил связку на пульт, чтобы пожать руку Алёне Кречетовой, а когда обернулся, связки уже не было. Был только длинный тёмный хвост, который мелькнул за стойкой с усилителями и исчез.

— Это что сейчас было? — спросил Геннадий Борисович.

— Это Шнурок, — сказала Алёна и полезла за стойку. — Не волнуйтесь. Он всё складывает в одно место.

Место нашлось за старым металлическим шкафом, в щели у плинтуса. Там лежали ключи от фургона, две чайные ложки, синяя прищепка, носок неизвестного происхождения, тюбик гримёрного клея и три пробки от бутылок с минералкой. Посреди этого богатства, свернувшись кольцом, лежал сам Шнурок. Он посмотрел на людей чёрными блестящими глазами и широко, во всю розовую пасть, зевнул.

Геннадий Борисович отобрал ключи и долго вытирал их платком.

— Крыса, — сказал он. — Девушка, у меня через пять часов прямой эфир на всю область. Сделайте так, чтобы ваша крыса не путалась у меня под ногами.

— Он не крыса, он хорёк, — ответила Алёна. Но Геннадий Борисович уже спускался по лестнице и не слушал.

Шнурку было три года. Был он соболиного окраса: светлый пушистый подшёрсток, тёмная остевая шерсть, лапы будто в чёрных носках, а на морде тёмная маска, как у грабителя из старого мультфильма. Длиной он был с половину Алёниной руки, весил чуть больше килограмма и мог пролезть в любую дыру, куда проходила его голова. Голова проходила почти везде.

Алёна взяла его по объявлению. Объявление она запомнила дословно: «Отдам хорька в добрые руки. Съел пульт от телевизора, наушники и мои отношения». Хозяйка, молодая женщина с заплаканными глазами, вынесла его к подъезду в переноске, сунула Алёне пакет с кормом и ушла, не обернувшись. Хорьку тогда было четыре месяца. Первую ночь у Алёны он провёл в рукаве её свитера, который висел на стуле, и утром она нашла его там спящим так крепко, что решила, будто он умер. Перепугалась, схватила на руки, трясла. Хорёк висел у неё в ладонях, как тряпичный, а через минуту открыл один глаз и посмотрел на неё с укором.

Потом ветеринар объяснила, что у хорьков так бывает. Спят они по шестнадцать часов в сутки и спят так, что их можно носить, гладить и перекладывать, а они не проснутся. У заводчиков для этого есть даже особое словечко. Будить хорька, сказала ветеринар, лучше всего тем, что он любит больше всего на свете.

Больше всего на свете Шнурок любил шуршание пакета с сушёной куриной грудкой. На этот звук он вылезал откуда угодно и в каком угодно состоянии. Пакет Алёна всегда носила в кармане.

Одного Шнурка дома оставлять было нельзя. За первую же неделю он разобрал ей цветочные горшки, вытащил всю землю на ковёр и прорыл ход в диванной обивке. Поэтому каждое утро он ехал с ней на работу в рюкзаке, высунув из-под клапана острую морду, и весь троллейбус смотрел на него, а не в телефоны.

В театре его сначала приняли в штыки. Вахтёрша тётя Валя крестилась, когда он высовывался из рюкзака. Костюмерши прятали от него перчатки и булавки. Но через месяц тётя Валя уже носила ему из дома варёное яйцо, а костюмерши выяснили, что хорёк отлично находит потерянные пуговицы: он их тоже воровал, но хотя бы в одно место.

Директор театра Маргарита Степановна Ляхова, сухая строгая женщина с короткой седой стрижкой, вызвала Алёну к себе один раз, в самом начале.

— Пусть сидит в будке, — сказала она. — Под потолком, при вас. Но если я увижу его на сцене, Кречетова, я уволю обоих. И вас, и его.

— Его-то за что? — спросила Алёна. — Он же не оформлен.

— Вот поэтому и уволю без выходного пособия, — ответила Маргарита Степановна, не улыбнувшись.

Три года Шнурок на сцену не выходил. Жил в будке, спал в старой коробке из-под микрофона, на которую Алёна постелила флисовый шарф, крал ложки и прищепки и по вечерам, когда шёл спектакль, сидел у неё на плече и смотрел вниз, на свет, как будто тоже следил за репликами. Иногда, если в зале смеялись, он начинал танцевать. Хорьки так делают от радости: выгибают спину дугой, распушают хвост, скачут боком и тихо квохчут, как курица. Алёна называла это «наш выход на поклоны».

В тот ноябрьский вечер театр давал «Вишнёвый сад». Спектакль шёл двенадцатый сезон, его любили, на него возили школьников и ветеранов труда, и областное телевидение решило показать его в прямом эфире. Первая трансляция из театра за пятнадцать лет. Начало в девятнадцать ноль-ноль. Анонс крутили по каналу всю неделю.

Передвижная телестанция, большой белый фургон с антенной на крыше, встала во внутреннем дворе ещё в обед, у служебного входа. План у телевизионщиков был простой: от камер в зале кабели идут за кулисы, оттуда в служебный коридор, через служебную дверь во двор и в фургон. Геннадий Борисович провёл так сотни трансляций, с хоккея, с концертов, с праздничных шествий, и в успехе не сомневался.

В половине шестого во двор вошёл молодой капитан пожарного надзора. Звали его Сомов, на концерты и спектакли он дежурил по графику и правила знал наизусть.

— Это что? — спросил он, показывая на толстые чёрные кабели, которые уже лежали поперёк порога служебного входа.

— Кабели, — ответил Геннадий Борисович. — Трансляция у нас.

— Это эвакуационный выход, — сказал Сомов. — Дверь должна закрываться полностью. С кабелями под ней она не закроется. Будет четыреста человек в зале. Убирайте.

Геннадий Борисович спорил двадцать минут. Звонил своему начальству, начальство звонило в управление, управление перезванивало Сомову. Сомов слушал, кивал и повторял одно и то же: дверь должна закрываться. Главный вход не годился, через него шли зрители. Окна в зале были глухие, их заложили ещё в пятидесятых, при первой реконструкции.

Без двадцати шесть в будку прибежала Маргарита Степановна, бледная, с рулоном старых чертежей под мышкой.

— Кречетова, вы у нас по проводам. Тут есть что-нибудь?

Алёна развернула чертежи на пульте. Шнурок тут же прыгнул на них сверху и улёгся на угол, придавив его, как пресс-папье. На плане семьдесят четвёртого года, когда в театре меняли сцену, был нарисован кабельный канал. Асбестовая труба диаметром десять сантиметров шла из колодца во дворе под фундаментом, под служебным коридором и выходила в трюм, в помещение под сценой. Двадцать три метра и два поворота. Когда-то по ней тянули провода для радиоузла. Потом радиоузел закрыли, провода выдернули, а трубу забыли.

— Если там внутри осталась протяжка, это спасение, — сказал Геннадий Борисович, глядя ей через плечо. Он первый раз за день обратился к Алёне без раздражения.

Протяжки внутри не оказалось. Телевизионщики сняли крышку колодца, посветили фонарём в трубу и увидели только чёрную пустоту. Принесли стальную ленту, длинную и упругую, которой электрики проталкивают провода в стенах. Двое ребят из бригады толкали её из колодца, Геннадий Борисович ждал в трюме. Лента прошла семь метров и упёрлась в первый поворот. Её толкали, крутили, вытаскивали и запускали снова. Она упиралась в одно и то же место, будто в стенку.

В шесть пятнадцать Геннадий Борисович вылез из трюма, сел на ступеньку и достал телефон.

— Звоню в эфирную, — сказал он ни к кому не обращаясь. — Пусть ставят в сетку что-нибудь другое. Кино какое-нибудь.

Маргарита Степановна стояла рядом и молчала. Алёна видела, как у неё дрожит подбородок. Двенадцатый сезон, лучший спектакль, анонс всю неделю. Пятнадцать лет театр ждал телевидения.

Шнурок сидел у Алёны на плече и обнюхивал ей ухо.

— Подождите, — сказала Алёна. — Не звоните.

Геннадий Борисович поднял голову.

— Хорьки в трубах лазают, — сказала она. — Это их любимое дело. Шнурок проходит в отверстие четыре сантиметра, а тут десять. Надеваем на него шлейку, к шлейке привязываем капроновую нитку. Он проходит трубу, нитка остаётся внутри. За нитку протягиваем верёвку, за верёвку кабель. Так делали. Я читала, в Америке в семидесятых хорёк по кличке Фелиция чистил трубы в физической лаборатории.

Геннадий Борисович посмотрел на неё, потом на хорька. Потом засмеялся. Один из его ребят засмеялся тоже.

— Давайте уж тогда и хомяка позовём, — сказал Геннадий Борисович. — Для страховки. Девушка, это не мультфильм. Это двадцать три метра трубы под фундаментом. Застрянет ваша крыса посередине, кто её оттуда доставать будет? Фундамент ломать?

— Он не застрянет, — сказала Алёна. — И он не крыса.

Сказала она это тихо, и ей самой показалось, что неуверенно. В театре Алёна не спорила почти никогда. Три года она сидела под потолком, нажимала кнопки, давала звонки и музыку, и большинство актёров, если честно, не знали её по фамилии. Знали «девушку с хорьком».

Маргарита Степановна посмотрела на часы. Восемнадцать двадцать.

— Геннадий Борисович, — сказала она, — у вас есть другой вариант?

Другого варианта не было.

— Пускайте вашего зверя, Кречетова, — сказала директор. — Под мою ответственность.

Шлейку Алёна сняла с самого Шнурка: он гулял в ней по скверу у театра. Красная, на двух защёлках. Капроновую нитку, тонкую и прочную, принесли из пошивочного цеха, целую катушку. Алёна привязала конец к кольцу на спине шлейки двойным узлом и подёргала. Держалось.

Телевизионщики смеялись над хорьком звукорежиссёра, пока он не полез в трубу под сценой тянуть кабель для прямого эфира. За девятнадцать минут до начала нитка перестала двигаться 🎭

Запускать решили из трюма, изнутри. В трюме было тепло и сухо: вдоль стены под потолком шли толстые трубы отопления, обмотанные стекловатой. Пахло пылью, старым деревом и машинным маслом. Над головой скрипели доски сцены, на которых уже расставляли декорации первого действия. Асбестовая труба выходила из стены на высоте колена, серая, с отбитым краем.

Алёна присела перед ней, держа Шнурка на ладонях. Хорёк вытянул шею, понюхал трубу, чихнул от пыли. Потом посмотрел на неё.

— Иди, — сказала она. — Иди, Шнурочек. Там Геннадий Борисович. Он тебя ждёт.

Шнурок нырнул в трубу так, будто всю жизнь только этого и ждал. Мелькнул хвост, и катушка в руках у Алёны закрутилась, разматывая нитку.

Восемнадцать тридцать одна.

В колодце во дворе, на другом конце трубы, сидел на корточках Геннадий Борисович с фонарём. Рация шипела у него на груди. Алёна держала катушку, рядом с ней стояли Маргарита Степановна и капитан Сомов, которому, видимо, стало интересно. Сверху, со сцены, доносился голос помрежа: «Артисты, полчаса до начала, полчаса».

Нитка уходила ровно. Метр. Три. Пять. На седьмом метре, у того самого поворота, где застряла стальная лента, катушка на секунду остановилась. Все перестали дышать. Потом нитка дёрнулась и пошла дальше.

— Повернул, — сказала Алёна.

— Восемь, — считал Сомов. — Девять. Десять.

На двенадцатом метре был второй поворот. Нитка прошла его, почти не задержавшись. Тринадцать. Четырнадцать.

И остановилась.

Алёна подождала. Подёргала легонько, как дёргают поплавок. Нитка не шла ни туда, ни обратно.

Восемнадцать сорок одна. До эфира оставалось девятнадцать минут.

— Встал, — сказала рация голосом Геннадия Борисовича. — Ну? Я же говорил. Застряла ваша крыса.

Маргарита Степановна закрыла глаза.

Алёна легла на пыльный пол трюма, прижалась щекой к трубе и затаила дыхание. Из трубы тянуло тёплым воздухом. Сначала она не слышала ничего, кроме гула отопления и собственного сердца. Потом, где-то далеко, в глубине, различила тонкий ритмичный звук. Как будто кто-то очень маленький тихо сопел носом.

Она подняла голову и посмотрела на чертёж, который Маргарита Степановна так и держала в руках. На четырнадцатом метре труба шла под служебным коридором. Ровно там же, вдоль неё, проходила теплотрасса.

— Он не застрял, — сказала Алёна. — Он спит.

— Как спит? — не поняла директор.

— Там тепло. Темно. Он набегался. Он лёг и уснул.

— Так разбудите его! — сказал Сомов.

Алёна сунула лицо в трубу и позвала. Сначала тихо, потом громче, потом закричала. Голос ушёл в трубу и вернулся гулким эхом. Нитка не шевельнулась. Она знала, что так и будет. Можно было кричать хоть в мегафон. Шнурок, который спал, не просыпался от пылесоса, от дрели соседа, от будильника и от грозы. Он просыпался от одного-единственного звука на свете.

Алёна вытащила из кармана куртки пакет с сушёной грудкой и зашуршала им у самого края трубы. Шуршала долго, отчаянно, двумя руками. Нитка лежала мёртво. Четырнадцать метров и поворот: тихий шорох просто не долетал.

Восемнадцать сорок шесть.

И тут Алёна вспомнила, кем работает.

— Тимур! — крикнула она в рацию. Тимур был её помощником, студентом колледжа культуры, и сидел в будке. — Тимур, бегом в трюм. Неси маленький монитор, тот, что для оркестровой ямы. И удлинитель. Бегом!

Тимур скатился по лестнице через две минуты, с колонкой в обнимку и удлинителем на шее, как гирляндой. Алёна включила на телефоне диктофон, поднесла его к пакету и с минуту шуршала, мяла пакет в кулаке, трясла, хлопала, а потом воткнула телефон в колонку и выкрутила громкость до упора. Колонку она поставила вплотную к отверстию трубы.

Трюм заполнил такой оглушительный шорох, будто под сценой разворачивали гигантскую обёртку от конфеты. Сомов зажал уши. Доски над головой задрожали. Со сцены свесился в люк помреж и спросил, что у них тут взрывается.

Алёна держала нитку двумя пальцами и смотрела на неё, не мигая.

Восемнадцать пятьдесят. Нитка дрогнула.

Она дёрнулась ещё раз, потом поползла. Сначала назад, к Алёне, на полметра: сонный Шнурок, видимо, развернулся на звук. Алёна охнула и вырубила колонку.

— Гена! — закричала она в рацию, впервые в жизни назвав главного инженера телевидения по имени. — Шурши! Шурши чем-нибудь у себя в колодце! Пусть он к тебе идёт, не ко мне!

В рации что-то затрещало, а потом раздалось странное, частое шуршание. Позже выяснилось, что Геннадий Борисович снял с себя куртку из болоньи и тёр её рукав о рукав прямо у входа в трубу, приговаривая басом: «Кис-кис. Тьфу ты. Хорёк-хорёк-хорёк».

Нитка остановилась. Подумала. И пошла вперёд.

Пятнадцать метров. Восемнадцать. Двадцать один.

В восемнадцать пятьдесят три рация сказала голосом Геннадия Борисовича совершенно другим тоном:

— Вылез.

Шнурок выбрался из трубы в колодце, весь в серой пыли, с паутиной на ушах, и с размаху чихнул. Геннадий Борисович сидел перед ним на корточках, без куртки, на морозе, и протягивал ему на ладони то, что нашлось у него в кармане: половинку печенья из буфета. Хорёк понюхал печенье, сморщился, но взял. Потом выгнул спину дугой, распушил хвост и несколько раз боком подскочил на месте.

— Это он что? — спросил Геннадий Борисович у рации.

— Это он танцует, — сказала Алёна, и голос у неё сорвался. — Он радуется. Тяните, Гена. Время.

Дальше всё делали люди. К нитке привязали тонкую верёвку, к верёвке трос, к тросу кабель. Тянули вчетвером: двое телевизионщиков в колодце подавали, Сомов с Тимуром принимали в трюме, а Алёна стояла рядом с трубой и говорила «ровно, ровно, не дёргайте», как будто кабель тоже мог испугаться. Маргарита Степановна держала фонарь. На поворотах кабель вставал, его покачивали, и он шёл дальше по той дорожке, которую проложил хорёк.

В восемнадцать пятьдесят восемь конец кабеля вылез в трюме. Ещё через минуту в фургоне загорелись мониторы.

Ровно в девятнадцать ноль-ноль ведущая областного канала сказала в камеру: «Добрый вечер. Впервые за пятнадцать лет мы ведём прямую трансляцию из нашего драматического театра». Под сценой, в трюме, кто-то из телевизионщиков негромко выругался от облегчения, и капитан Сомов сделал вид, что не слышал.

Шнурка принёс в будку сам Геннадий Борисович. Нёс за пазухой свитера, придерживая снизу ладонью, и из ворота торчала пыльная морда в маске. Поставил на пульт, отряхнул свитер и постоял, не зная, что сказать.

— Ну, монтёр, — сказал он наконец хорьку. — Спасибо.

И Алёне, уже на пороге:

— Вы меня извините. За крысу.

Алёна кивнула. Говорить она не могла: шёл третий звонок, и ей пора было давать музыку. Шнурка она посадила в переноску, на флисовый шарф, и он сразу свернулся кольцом и закрыл глаза. Ну всё, подумала Алёна, теперь до утра.

Первое действие «Вишнёвого сада» начинается с приезда Раневской из Парижа. Шум, суета, все выходят на сцену разом, и среди них гувернантка Шарлотта Ивановна, худая, странная, в мужской шляпе. По Чехову она выходит «с собачкой на цепочке». В их постановке собачки не было. Режиссёр двенадцать лет назад решил, что так интереснее: Шарлотта выходила с пустой цепочкой в руке и вела невидимую собаку, а зал каждый раз гадал, что это значит. Играла Шарлотту заслуженная артистка Вера Аркадьевна Ольшанская. Играла все двенадцать сезонов.

Никто так и не понял, как Шнурок открыл переноску. Алёна потом проверила защёлку: та была исправна. Может быть, она сама, в спешке, не дожала её до щелчка. Факт в том, что в девятнадцать двадцать пять, когда на сцене обнимались, плакали и пили кофе, переноска в будке стояла пустая. А на мониторе, по которому Алёна следила за сценой, из бокового люка у кулисы показалась знакомая пыльная морда.

Алёна вскочила так, что опрокинула стул.

Шнурок знал дорогу. Из будки к сцене вёл кабельный короб, в трюм вёл открытый люк. За три года он изучил в театре каждую щель. Он вышел на свет, постоял, щурясь, на краю декорации и потрусил по сцене к людям. Прямо к Шарлотте Ивановне, которая как раз стояла посреди сцены с пустой цепочкой в руке.

В зале кто-то ахнул. Кто-то засмеялся.

Маргарита Степановна, которая стояла в кулисе, побелела. Алёна видела её на мониторе: директор подняла руку к горлу и так и замерла.

Вера Аркадьевна Ольшанская была на сцене сорок один год. На её глазах падали декорации, у партнёров отклеивались усы, однажды в зал залетел голубь и полчаса летал над партером. Она посмотрела вниз, на хорька, который обнюхивал подол её платья. Потом наклонилась, подняла его и ловко, одним движением, пристегнула пустую цепочку к красной шлейке. Шнурок не возражал. Он устал, ему было тепло на руках, и он устроился у неё на локте, как меховая муфта.

По тексту Шарлотта в этой сцене говорит одну фразу. Вера Аркадьевна повернулась к помещику Симеонову-Пищику, подняла хорька повыше, чтобы видел зал, и сказала с ледяным достоинством:

— Моя собака и орехи кушает.

Артист, игравший Пищика, вытаращил глаза на хорька совершенно по-настоящему. И сказал свою реплику так, как не говорил её ни разу за двенадцать сезонов:

— Вы подумайте!

Зал лёг. Хохот стоял такой, что на мониторе в фургоне, как потом рассказывал Геннадий Борисович, подпрыгнула стрелка звука. Аплодировали минуту, артисты стояли и ждали, а Шнурок на руках у Шарлотты Ивановны широко зевнул прямо в камеру крупного плана.

Вера Аркадьевна доиграла сцену с хорьком на руках и унесла его за кулисы, где сдала Алёне, прибежавшей вниз по всем лестницам.

— Хороший партнёр, — сказала она. — Реплик не путает.

Маргарита Степановна не сказала ничего. Она посмотрела на Алёну, на хорька, развернулась и ушла к себе в кабинет.

Ночью Алёна почти не спала. Утром, по дороге на работу, она мысленно составляла заявление по собственному желанию и решала, куда пойдёт. Шнурок ехал в рюкзаке, высунув морду, и вёл себя так, будто ничего не случилось.

На вахте тётя Валя молча протянула ей конверт от директора. Алёна вскрыла его прямо у турникета.

В конверте лежал пропуск. Обычный театральный пропуск в пластиковом кармашке, с печатью и подписью Маргариты Степановны. С фотографии смотрела тёмная морда в маске: фото, видимо, сняли со вчерашней трансляции. В графе «Фамилия, имя» было написано: «Шнурок». В графе «Должность»: «Монтёр кабельных сетей (внештатный)».

А под пропуском лежала записка, от руки: «Кречетова. Я обещала, что уволю обоих, если увижу его на сцене. Увидела. Беру свои слова назад. На сцену ему можно по субботам, в первом действии, если не спит. Вера Аркадьевна просит. М. С.».

К обеду в театр позвонили с областного канала. Сказали, что за вечер им пришло больше трёхсот сообщений, и почти во всех один и тот же вопрос: где взять такую собачку. Трансляцию повторили в воскресенье. Сцену с Шарлоттой Ивановной выложили отдельно, и её пересматривали чаще, чем весь спектакль.

Геннадий Борисович приезжал в театр ещё дважды за ту зиму, с новыми трансляциями. Кабель теперь лежал в трубе постоянно: его оставили там, а вход в колодец закрыли новой крышкой. Каждый раз, войдя во двор, главный инженер первым делом поднимался под самую крышу, в будку, и спрашивал с порога:

— Монтёр на месте?

Монтёр обычно спал в коробке из-под микрофона. Геннадий Борисович клал на пульт пакет с сушёной куриной грудкой, купленный по дороге, и уходил к своим камерам.

А ключи от фургона с тех пор держал в застёгнутом кармане. На всякий случай.

История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.

ReadMe -  у нас все самое интересное.