Семь зим подряд один лебедь оставался зимовать на полынье у плотины. На седьмую орнитолог открыла журнал ГЭС — и всё сошлось 🦢

Куштинская малая ГЭС стоит на реке Кушта с пятьдесят третьего года. Две машины по шестьсот киловатт, бетонная плотина восемьдесят четыре метра по гребню, водосброс на три пролёта и посёлок в четыре улицы, выросший вокруг станции.

Зимой тут тихо, если не считать гула. Машинный зал слышно от пропускной, от магазина и от крайних домов на Речной: ровная низкая нота через бетон, через землю, через подошвы валенок. Свои её не слышат. Приезжие первые сутки не могут спать.

Ниже плотины река не замерзает.

Вода из турбин выходит в нижний бьеф градуса на полтора теплее той, что стоит подо льдом выше. Этого хватает: от водобойного колодца и метров на сто вниз держится открытая вода, и в мороз над ней стоит пар выше перил.

Полынья невелика: в минус двадцать пять сжимается до восьмидесяти метров на сорок, в оттепель растягивается на двести и больше.

И у неё есть тихий угол.

Справа, за бетонным быком, вдоль струенаправляющей стенки, течение заворачивает и гаснет. Ни струи, ни круговерти, ровная чёрная вода, по краю закраина в палец. Этот угол зовут затишком. Летом там ловят на удочку, зимой туда не суются: лёд обманный.

Первым лебедя увидел Степан Егорович Пахомов, машинист гидроагрегатов, тридцать один год на станции. На Куште его все звали Егорычем.

Четырнадцатое ноября, полпятого вечера, уже темно. Егорыч вышел на площадку покурить и заодно посмотреть, как идёт закраина: в тот год рано прихватило.

В затишке на воде что-то белело. Егорыч подумал на пенопласт: его по осени приносит с верхнего бьефа регулярно, вылавливают сачком, чтобы не затянуло на решётки. Он сходил за фонарём.

Луч добежал до затишка, и белое подняло шею.

Лебедь стоял на воде ровно, шея вертикально вверх, как столб, не изгибом, как на картинках. Клюв жёлтый с чёрным. Он посмотрел на фонарь, отвернулся и поплыл вдоль стенки, будто человек с фонарём тут всегда и стоял.

Егорыч вернулся в зал и записал в оперативный журнал, в графу «прочие наблюдения», которую заполняли раз в год:

«17.40. В нижнем бьефе, в затишке, лебедь. Один. Замечаний по агрегатам нет».

Над этой строчкой смеялись три смены подряд. Через семь лет она окажется главной бумагой во всей истории.

Лебеди над Куштой идут каждую осень. Их слышно раньше, чем видно: кликун кричит трубно, на два тона, и звук берёт километр.

Основная волна проходит во второй половине октября. К первому ноября обычно всё.

А этот появился четырнадцатого. Через две с лишним недели после того, как над плотиной прошла последняя стая.

— Отстал, — сказал Роман Валентинович Дёмин, начальник станции. — Или подранок. Постоит день-два и уйдёт.

Он не ушёл ни через день, ни через неделю, ни через месяц.

К декабрю про него знали все четыре смены. Вахта на Куште стоит сутки через трое, и каждая, заступая, первым делом смотрела в окно щитовой.

На месте.

Лидия Аркадьевна Сунцова, дежурный электромонтёр щита, на станции с восемьдесят девятого года, стала смотреть в затишок в полевой бинокль, который держали для ледовой обстановки.

— Крупный. И чистый весь, — сказала она на планёрке. — У больной птицы перо грязное, висит, а этот как выглаженный.

Имя пришло в декабре. Егорыч пускал ночью второй агрегат: машина набирает обороты не сразу, гул идёт от низкого к рабочему и проходит несколько нот. И на этом подъёме из затишка ответили. Лебедь закричал тем трубным двойным криком, из-за которого кликуна и назвали кликуном, и попал ровно в ноту машины.

— Он с агрегатом на одной ноте поёт, — сказал Егорыч сменщику. — Трубач.

Через неделю в журнале вместо «лебедь» писали «Трубач».

Кормить начали не сразу и начали неправильно.

Первым пошёл посёлок: про птицу узнали в магазине, и к плотине потянулись с батонами. Дети с Речной бросали хлеб через перила, промахивались, и к утру он уходил под снег.

Остановил это районный егерь Толя Мерзляков, приехавший в конце декабря по другому делу. Он посмотрел на батоны и сказал всё, что думает, при детях, но без единого лишнего слова.

— Хлебом кормить нельзя, — сказал он Дёмину. — Ни белым, ни чёрным: дрожжевое тесто у птицы в зобу бродит и пухнет. А который в снегу отсырел и заплесневел, вот от этого она и правда пропадёт: грибок, а лечить его тут некому.

— А чем тогда?

— Зерном. Пшеницей, ячменём, овсом. Только не сухой горстью, а распаренным, чтобы мягкое. Можно дроблёнку или комбикорм для водоплавающих. Капусту порубить мелко, морковку натереть. Солёного, копчёного, сладкого — ни крошки.

— В миске ставить?

— В воду, — сказал Толя. — У края, где он достаёт. Он на берег не выйдет, ему тут берега нет.

И ещё Толя сказал главное, чего тогда никто не услышал.

— Он здоровый. Я в трубу смотрел двадцать минут. Перо ровное, крыло складывает правильно, на воде сидит высоко. Он не подранок.

— А чего тогда сидит?

— А вот это, — сказал Толя, — вопрос не ко мне.

Правила записали от руки и повесили в щитовой на стекло. Лист провисел там девять лет.

«ХЛЕБ — НЕТ. Зерно распарить. Овощи мелко. Сыпать в воду у стенки. Не звать. Не гладить. К воде не спускаться».

Запаривала тётя Валя, Валентина Фёдоровна Кожина, кладовщица со своей плиткой. Зерно покупали мешками, скидываясь со смены, и выносили ведро в пять, после пересменки: с площадки, через перила, в затишок у стенки.

Трубач подходил, когда человек уходил. Не раньше.

Ел он не как утка. Опускал шею под воду целиком, до плеч, хвост задирался кверху, и так стоял по несколько секунд, шаря по дну. Потом выпрямлялся, и с клюва текло.

Лида смотрела на это в бинокль всю первую зиму и первой заметила то, что потом окажется половиной разгадки.

— Он только в затишке ест, — сказала она. — На струю не выходит вообще: там его сносит, он гребёт обратно и опять к стенке.

Никто не обратил внимания.

Первая зима вышла тяжёлой: в январе двенадцать суток подряд держало минус двадцать восемь. В феврале отпустило, в марте пошла вода.

И в марте же над Куштой потянуло обратно на север.

Кликуны идут весной с середины марта до середины апреля: сначала парами, потом стаями по восемь-двенадцать, и каждая кричит так, что в посёлке выходят на крыльцо.

Трубач на эти стаи не реагировал никак.

Не поднимал головы, не кричал в ответ, не выходил на открытую воду. Стая шла над плотиной, орала на всю пойму, а он стоял в затишке и доставал со дна.

Последняя стая в ту весну прошла девятнадцатого апреля.

Трубач снялся двадцать восьмого.

Егорыч видел это сам, с площадки, в семь утра. Лебедь разбежался по воде метров сорок, шлёпая лапами, оторвался, прошёл низко над колодцем, набрал высоту над плотиной и ушёл.

Не на юг. Не на север.

Вверх по течению, над водохранилищем. И скрылся за поворотом у Сухого мыса.

«07.12. Трубач ушёл. Направление — верхний бьеф», — записал Егорыч.

И на это никто не обратил внимания: мало ли где птица покрутится перед дальней дорогой.

Семь зим подряд один лебедь оставался зимовать на полынье у плотины. На седьмую орнитолог открыла журнал ГЭС — и всё сошлось 🦢

Летом его не было.

За все годы никто не видел Трубача у плотины с конца апреля до ноября. А летом в нижнем бьефе народу хватает: рыбаки, дети с моста, приезжие. Дёмин говорил, что птица не выдерживает толкотни, и вопрос закрывался.

Второй зимой его ждали.

Ждали с середины октября. Лида завела листок и отмечала пролёт: двенадцатое, шестнадцатое, девятнадцатое, двадцать третье, двадцать восьмое октября. Пять волн. Всё.

Ноябрь. Пусто.

Четвёртого ноября Егорыч сказал вслух то, что думали все: улетел куда положено, значит, жив.

Девятого ноября вечером Лида увидела в затишке белое. Позвала Егорыча, не поверив себе, и они стояли вдвоём, пока лебедь не поднял шею и не посмотрел на них.

— Тот? — спросил Егорыч.

— А как проверишь, — сказала Лида.

Вопрос был не праздный: кликуны все белые, все крупные, и на воде метров с семидесяти одного от другого не отличить. Проверять стали на четвёртую зиму, и придумала это Лида.

У кликуна на клюве жёлтое пятно заходит клином от основания к ноздре, а дальше идёт чёрное. Граница у каждой птицы своя: клин то острый и длинный, то тупой, то с выемкой.

Лида этого не знала. Она просто заметила, что у их лебедя жёлтое слева заходит дальше, чем справа, и на границе есть маленький чёрный зубец, как на пиле.

И стала снимать: телефоном через бинокль, придерживая одно к другому, на площадке в минус двадцать. Снимки выходили мутные, но зубец было видно.

Папка на телефоне называлась «Клюв».

В ту же четвёртую зиму встал первый агрегат. Подшипник, ремонт на две недели, машина одна, расход через турбину упал почти вдвое.

Полынья начала затягиваться на глазах: за четверо суток ушла с восьмидесяти метров до тридцати, и Трубач держался на пятачке, который каждое утро оказывался меньше вчерашнего.

— Приоткрыть бы холостой сброс на первом пролёте, — сказал Егорыч в щитовой. — Полынью держать будет.

— Это вода мимо турбины. Это выработка, это мне объяснять, зачем я в январе сбрасывал вхолостую, — сказал Дёмин.

Егорыч не стал добавлять ни слова. Просто стоял и смотрел, и вся смена стояла и смотрела.

— Пиши в журнал, — сказал Дёмин наконец. — «Поддержание полыньи в нижнем бьефе для предотвращения зашугования водоприёмника». Формулировка моя. Вопросы будут — отвечаю я.

Затвор приоткрыли на четырнадцать сантиметров и держали одиннадцать суток, до выхода агрегата из ремонта. Полынья отыграла обратно за трое.

На пятую зиму пришёл Кирилл Сотников, электрослесарь после колледжа, двадцать один год. Первое, что ему рассказали в первый день, — про Трубача.

Он поднял из архива оперативные журналы за все годы и выписал каждую строчку со словом «лебедь» или «Трубач».

Получилось две колонки.

Приход: четырнадцатое ноября, девятое ноября, восемнадцатое ноября, одиннадцатое ноября, двадцать первое ноября.

Уход: двадцать восьмое апреля, третье мая, двадцать девятое апреля, пятое мая, первое мая.

— Он всегда позже всех, — сказал Кирилл на кухне. — Стаи прошли — он через три недели. Стаи вернулись — он ещё две недели сидит.

— Больной он, — сказал сменщик. — Слабый, вот и тащится последним.

— Он не тащится, — сказала Лида от плиты. — Он вообще с ними не летает. Я четыре весны смотрела.

Тогда же, в июле, случилось то, что через два года объяснит всё.

Кирилл с приятелем поехали на лодке вверх по водохранилищу с ночёвкой. Километрах в двенадцати выше плотины, за Сухим мысом, Кушта разливается по старому руслу на мелкие плёсы: глубина по пояс, дно травяное, подойти можно только водой.

На дальнем плёсе Кирилл увидел лебедей. Три штуки, метрах в двухстах. Когда лодка вышла из-за мыса, они не взлетели, а отошли в траву и пропали.

Кирилл рассказал об этом за чаем между делом и добавил, смеясь, что один из них, наверное, их Трубач отдыхать уехал.

Посмеялись и забыли на два года.

Шестая зима прошла ровно: пришёл двенадцатого ноября, ушёл тридцатого апреля, вверх по течению. В папке «Клюв» к тому времени лежали снимки за три зимы.

А весной седьмого года Дёмин, относившийся к Трубачу с демонстративным равнодушием и при этом лично проводивший зерно по смете как «расходные материалы», написал в областной заповедник.

Ответ пришёл в октябре, а в ноябре на Кушту приехала Нина Андреевна Ковылина: орнитолог, кандидат биологических наук, шестьдесят один год, своя машина, труба на штативе и валенки, чего на станции не ожидали.

Трубач в тот год пришёл шестнадцатого ноября.

Ковылина поставила трубу на площадке и смотрела молча минут сорок. Смена ждала приговора.

— Самец, — сказала она наконец. — Взрослый, не меньше шести лет. Перо плотное, вес нормальный, посадка высокая. Никаких травм.

— А чего он тут? — спросил Кирилл.

— Подождите. Сначала я хочу понять, он ли.

Ей показали папку «Клюв».

Она пролистала снимки дважды, потом попросила вывести их на монитор покрупнее и стала смотреть по одному.

— Вы вообще понимаете, что вы тут собрали? — спросила она через десять минут.

— Клювы, — сказала Лида.

— Рисунок жёлтого на клюве у кликуна как у человека отпечаток пальца: свой у каждой птицы и на всю жизнь. По нему в мире следят за конкретными лебедями десятилетиями. Вы три зимы снимали удостоверение личности через бинокль.

Она развернула монитор к ним.

— Вот зубец на границе. Вот выемка снизу. Вот жёлтое слева заходит дальше, чем справа. Четвёртая зима, пятая, шестая, эта. Одна птица. Никаких сомнений.

В щитовой стало тихо, насколько может быть тихо в сорока метрах от машинного зала.

— Хорошо, — сказала Ковылина и достала блокнот. — Теперь даты.

Кирилл выложил ей свои две колонки за семь лет. Она переписала их к себе, постучала карандашом по столу и спросила то, чего от неё не ждали.

— У вас на станции ведутся наблюдения за ледовой обстановкой?

Дёмин даже удивился.

— Конечно. Ледостав на водохранилище, толщина, вскрытие, подвижки. Это обязательная форма, мы её ведём с пуска.

— С пятьдесят третьего года?

— С пятьдесят третьего года.

— Несите, — сказала Ковылина.

Журналы принесли из архива, три толстые папки. Ковылина открыла нужные годы и стала выписывать вторую колонку рядом с колонкой Кирилла: даты ледостава на водохранилище и даты вскрытия.

Писала она минут пятнадцать, ничего не объясняя. Потом положила карандаш и повернула блокнот к людям.

Слева семь дат, когда на полынье появлялся Трубач. Справа семь дат, когда вставало водохранилище.

Четырнадцатое ноября — тринадцатое ноября.

Девятое — девятое.

Восемнадцатое — семнадцатое.

Одиннадцатое — одиннадцатое.

Двадцать первое — двадцатое.

Двенадцатое — двенадцатое.

Шестнадцатое — пятнадцатое.

День в день или на сутки позже. Семь лет подряд.

Ниже так же стояли вёсны: каждый уход приходился на первые сутки после вскрытия воды выше плотины.

Никто не сказал ни слова.

— Он не отстаёт от стаи, — сказала Нина Андреевна. — Он вообще не летает со стаей. Его даты — это не птичьи даты. Это ваш лёд.

Она закрыла блокнот.

— Какая у вас глубина в затишке?

Дёмин открыл рот и закрыл. Глубину в затишке не мерил никто и никогда: там нет решёток, там ничего не эксплуатируется.

— Померяем завтра, — сказал Егорыч.

Мерили утром, рейкой на верёвке. У стенки шестьдесят пять сантиметров, шагов через десять восемьдесят, на границе затишка метр десять.

А на струе, куда вода идёт от водобойного колодца, — два метра девяносто.

Ковылина посмотрела на цифры и кивнула, будто ей их подтвердили, а не сообщили.

— Всё. Вот теперь можно объяснять.

Объясняла она у стекла в щитовой, и смена слушала не перебивая.

— Лебедь не ныряет, — сказала Ковылина. — Совсем. Он слишком лёгкий, его выталкивает. Кормится он, опуская шею: тянется ко дну, задирает хвост и достаёт. Дальше, чем достаёт шея, для него ничего не существует.

— И сколько это? — спросил Кирилл.

— У кликуна сантиметров восемьдесят, от силы метр. Всё, что глубже, — просто вода: там может лежать сколько угодно корма, для него его нет.

Она показала пальцем на затишок.

— Незамерзающей воды по стране много, а незамерзающей и при этом мелкой — единицы. Ниже вас река глубокая и быстрая, там его сносит и дна он не достанет. Выше всё под лёд. А тут, за быком, восемьдесят сантиметров стоячей воды с травяным дном, которое ваш сброс не даёт промёрзнуть. Это не «полынья, где живёт лебедь». Это столовая, накрытая круглосуточно, единственная на десятки километров.

— Хорошо, — сказал Дёмин. — Но почему он вообще остался? Все улетели, а он?

— А ему некуда, — сказала Ковылина. — И это самое трудное для понимания место.

— Перелёт — не обряд и не память предков. Это ответ на то, что корм стал недоступен: вода встала, есть нечего, птица снимается. У Трубача корм не становился недоступным ни разу за семь зим. Сигнал, по которому птицы уходят, у него просто не срабатывает.

— Так он что, вообще никуда не улетает? — спросил Кирилл. — И весной тоже?

— Вот это вы мне сейчас и покажете. Егорыч, он у вас весной куда уходит?

— Вверх, — сказал Егорыч. — Всегда вверх по течению, над водохранилищем. За Сухой мыс.

Кирилл поднял голову.

— Там плёсы, — сказал он медленно. — Мелкие. Я там лебедей видел. Летом. Три штуки, в траве.

Ковылина посмотрела на него поверх очков.

— В каком месяце?

— В июле.

— В июле, — повторила она. — Прекрасно. Значит, весной поедем.

Поехали в конце мая на станционной лодке: Ковылина, Кирилл и Егорыч, которому Дёмин выписал отгул, не спрашивая зачем.

Нашли с третьего захода.

На мелководье, в редкой траве у кочкарника, держались лебеди. Шесть птиц, вразброс. Ковылина поставила трубу прямо в лодке, на колено, смотрела долго и сказала тем ровным голосом, каким говорят, когда стараются не радоваться вслух:

— Зубец на границе. Выемка снизу. Он.

А через полчаса Кирилл поднял из травы у самой воды перо. Маховое, длинное, белое, целое — просто выпавшее. Таких перьев вокруг лежало много.

— Ну вот, — сказала Ковылина. — Теперь всё.

Объясняла она уже на обратном пути, перекрикивая мотор.

Лебеди раз в год меняют маховые перья, все разом, и пока новые отрастают, птица не летает вообще: примерно месяц. Поэтому на линьку уходят туда, где их месяц никто не достанет: глухое мелководье, трава, вода вокруг, ни дорог, ни людей. Плёсы за Сухим мысом — ровно такое место. А возвращаются на линьку годами в одно и то же.

— Он линяет здесь каждое лето, — сказала Ковылина. — А теперь сложите.

И сложилось.

Летом он на плёсах, в двенадцати километрах выше плотины, и месяц из этого лета не может подняться в воздух. К осени перо отрастает, но летит он не на юг, а вниз по своей же реке: плёсы затягивает, а до незамерзающей воды четверть часа полёта.

Приходит он в тот день, когда встаёт водохранилище. Не раньше: пока плёсы открыты, ему и там хорошо. Не позже: потому что есть больше негде.

Зимой он не улетает, потому что под шеей у него восемьдесят сантиметров открытой воды с травяным дном, и команды сниматься природа ему не даёт.

А весной он уходит последним не оттого, что слабый: он снимается в тот день, когда вскрываются плёсы. Чужим стаям лететь ещё тысячу километров, и они спешат. А ему двенадцать: он всю жизнь прожил на участке реки длиной в четырнадцать километров.

Семь зим на станции считали, что у них зимует отставший от стаи перелётный лебедь.

У них жил местный.

— Он вас, если честно, использует, — сказала Ковылина Дёмину на прощание. — Вы держите ему открытую воду круглые сутки, а он за это позволяет на себя смотреть.

— Мы переживём, — сказал Дёмин.

А на восьмую осень случилось то, чего Ковылина, к её чести, не обещала.

Водохранилище встало седьмого ноября, рано. Восьмого вечером Лида глянула в бинокль и не опускала его минуты полторы. Потом сказала в рацию очень спокойно, потому что иначе не смогла бы:

— Егорыч. Их двое.

Вторая была мельче, и клюв у неё был другой: жёлтое заходило короче и тупым краем. Первые дни она к зерну не подходила совсем — Трубач брал и отходил, а она ждала в трёх метрах и шла следом.

Ковылина, которой отправили снимки, ответила на следующий день одной строчкой:

«Самка. Молодая. Поздравляю, у вас пара».

Кликуны образуют пару на всю жизнь. Не на сезон, не на год — на всю.

Ту зиму они простояли в затишке вдвоём, и тётя Валя запаривала теперь два ведра. Весной ушли вместе, четвёртого мая, за Сухой мыс, последними на реке.

А девятого ноября следующего года смена стояла на площадке в полном составе, включая Дёмина, который вышел покурить, хотя бросил четыре года назад.

Над плотиной шли со стороны водохранилища.

Их было пятеро. Двое белых и трое серых — дымчатых, с тёмными клювами, как и положено молодым кликунам в первую свою осень.

Они сделали круг, снизились над водобойным колодцем и сели в затишок, все пятеро, один за другим.

Эту страницу журнала потом показывали каждому новому человеку на станции.

«17.20. На полынье пятеро. Двое взрослых, трое молодых. Ледостав на водохранилище с 08.11. Затвор первого пролёта приоткрыт на 14 см согласно распоряжению. Замечаний по гидроагрегатам нет».

Лист с правилами к тому времени переписывали уже в третий раз, и заголовок поменялся: вместо «Трубач» стало «Птицы».

А внизу, под правилами про зерно и про хлеб, другим почерком была дописана строка, которой нет ни в одной инструкции по эксплуатации малых ГЭС.

«Сброс полностью не перекрывать. Зимой — тем более».

История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.

ReadMe -  у нас все самое интересное.