Лодка лежала в сарае кормой к двери, накрытая брезентом, который выцвел до цвета старой газеты.
Плоскодонка из сосновых досок внахлёст, длинная, тяжёлая. Вдвоём такую не поднять, только волоком по мокрой траве.
Каждое лето, в первую субботу после десятого июня, Николай Степанович открывал сарай.
Дальше всё шло по порядку, который Андрей помнил лет с шести. Лодку выволакивали во двор. Ставили на козлы вверх дном. Отец брал старый сапожный нож и выковыривал из пазов прошлогоднюю конопатку, потом набивал новую, потом варил смолу в консервной банке на двух кирпичах.
Пахло на весь участок. Соседка тётя Валя выходила к забору и говорила одно и то же.
— Коля, ты когда-нибудь эту свою баржу утопишь, и то дело будет, — говорила она.
— Утоплю, Валентина Егоровна, — отзывался отец, не поднимая головы. — Обязательно.
Красил он в два слоя. Цвет всегда один: тёмно-зелёный, вагонный, на солнце почти чёрный. За краской ездил в райцентр, остатки хранил в подвале и следующим летом подмешивал в новую банку, чтобы оттенок не уехал.
К августу лодка блестела. Вёсла лежали в ней сухие, уключины смазаны, на дне решётка из реек, вымытая с песком.
В конце августа отец заносил лодку обратно в сарай и накрывал брезентом.
До реки от калитки было четыреста метров. Песчаная коса, ивы, чужие моторки на приколе.
Лодка не была на воде ни разу.
Андрей вырос, отучился, осел в городе, женился. Приезжал к отцу через выходные, привозил продукты, чинил забор, чинил насос. И каждое лето видел во дворе одну и ту же картину: козлы, перевёрнутое зелёное днище, отец с кистью в резиновых перчатках.
— Пап, ну хоть один раз, — сказал он как-то. — Возьмём Витьку, спустим, покатаемся до косы и обратно.
— Не надо, — ответил Николай Степанович и провёл кистью ровную полосу.
— Почему?
— Нипочему.
Так продолжалось лет тридцать. Отец не объяснял, Андрей злился и переставал спрашивать до следующего июня.
Жена Андрея, Лена, называла это блажью и говорила, что у пожилых людей должно быть занятие, хоть какое. Сын Витя однажды спросил у деда, зачем красить лодку, если она не плавает, и получил ответ, что лодка должна быть в порядке.
Слово «должна» в этом доме закрывало любой разговор.
В то лето отцу исполнилось семьдесят. После зимы он тяжело разгибался, левая рука почти не поднималась выше плеча. Лодку он всё равно выволок сам, до того как приехал сын, и Андрей нашёл его во дворе сидящим на перевёрнутом ведре, с рукой, прижатой к боку.
Вот тогда Андрей и сорвался.
— Отдай её кому-нибудь, — сказал он. — Соседям, в лодочную станцию, на дрова. Ты себе спину сломаешь из-за деревяшки, которая тридцать лет не видела воды.
Николай Степанович помолчал.
— Не отдам, — сказал он.
— Объясни хотя бы.
— Иди чайник поставь.

Андрей чайник не поставил. Он взял скребок, полез под лодку и начал сдирать краску, чтобы хотя бы не пришлось отцу это делать самому.
Под кормовой банкой, в углу, где доска сходилась с бортом, скребок споткнулся.
Там были вырезаны ножом две буквы и цифры. «Н + Т, 77». Глубоко, старательно, с зарубками по краям, и все эти годы буквы аккуратно закрашивали, не заполняя резьбу, кистью вдоль, а не поперёк.
Андрей позвал отца.
Николай Степанович присел на корточки, посмотрел и очень долго молчал.
— Тимофей, — сказал он наконец. — Это мой брат.
У Андрея не было ни дядьки, ни двоюродных. В доме на комоде стояли три фотографии: бабушка, дед и отец в форме.
— У тебя нет брата, — проговорил Андрей.
— Был, — сказал Николай Степанович. — Старший. На четыре года.
Он сел прямо на траву, спиной к лодке, и рассказал.
Лодку они срубили вдвоём летом семьдесят седьмого. Досок нормальных не было, воровали горбыль на пилораме, строгали вручную. Тимофею было двадцать три, Николаю девятнадцать. Краску купили одну банку на двоих, тёмно-зелёную, вагонную, потому что другой на складе не оказалось.
Спустить лодку они собирались в августе, после отпуска. А в июле Тимофей завербовался в геологическую партию и уехал на Таймыр, на два сезона.
Перед отъездом братья договорились. Договор был короткий и глупый, как всё, о чём договариваются в двадцать три и в девятнадцать: на воду — только вдвоём. Ни один без другого в эту лодку не садится.
Тимофей на два сезона не уложился. Он остался там, женился на поварихе из партии, перевёз её в Дудинку, потом на материк не вернулся вовсе. Писал редко, приезжал два раза за всю жизнь, оба раза зимой, когда река стояла подо льдом.
— Он всё говорил: летом приеду, летом, — сказал Николай Степанович. — Двадцать лет говорил. И я двадцать лет держал её готовой. Приедет, а она рассохлась, борта в трещинах. Стыдно.
Потом Тимофей перестал звонить. Умер он в марте того же года, тихо, дома, от сердца. Позвонила племянница, которую Николай Степанович ни разу не видел.
Отец никому не сказал. И в июне снова открыл сарай.
— Пап, — сказал Андрей. — Он ведь уже не приедет.
— Не приедет, — согласился отец.
— Тогда почему ты её опять красишь?
Николай Степанович посмотрел на буквы под банкой.
— А что мне ещё для него делать, — сказал он.
Спустили они лодку в конце августа, в среду, ближе к вечеру.
Тащили втроём: Андрей, Витька и сосед Гена с двумя сыновьями. Отец шёл рядом и командовал, куда подкладывать катки. Триста метров огородами, сто по песку.
Она текла первые полчаса, потом доски разбухли, и течь встала сама.
Николай Степанович сел на носовую банку, спиной вперёд, лицом к сыну. На переднее место он положил старую брезентовую кепку, выгоревшую до белизны, с сальным ободком по краю.
— Его, — сказал он коротко. — Оставил, когда последний раз приезжал.
Андрей греб медленно, до косы и обратно, по большой дуге. Вода была уже холодная, августовская, тёмная у берега и рыжая на середине.
Отец всю дорогу молчал и смотрел на кепку.
На берегу он вытер борт ладонью, проверил, не осталось ли песка, и велел заносить лодку в сарай.
Следующим летом, в первую субботу после десятого июня, они выволокли её вдвоём.
Краска была та же, тёмно-зелёная, вагонная. Буквы под кормовой банкой Андрей закрашивал сам, кистью вдоль, стараясь не залить резьбу.
История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.






