Мама умерла в марте, когда мне было одиннадцать. Отец убрал с подоконника её кактусы только в мае, потому что они уже засохли, и больше в квартире почти два года не менялось ничего.
Валентину Петровну он привёл в январе. Она вошла в прихожую в пальто цвета мокрого песка, поставила у вешалки одну клетчатую сумку и сказала:
— Здравствуй, Ксюша.
Я не ответила. Мне было тринадцать, и я твёрдо решила, что не отвечу никогда.
Дальше было девятнадцать лет.
Она стирала. Гладила мою школьную форму так, что стрелка на юбке держалась до пятницы. Ставила мне тарелку и уходила к себе, если я садилась есть. На родительские собрания ходил отец, всегда отец, даже когда у него была смена и он отпрашивался. В мою комнату она не заходила. Мамины вещи в шкафу в зале висели на своих плечиках, и я проверяла раз в месяц, не сдвинулись ли. Не сдвигались.
Тётя Люда, отцова сестра, приезжала на Пасху и говорила мне в коридоре вполголоса:
— Ты, Ксюш, приглядывай. Она тут не гостья, она тут прописываться будет.
— Она вообще со мной не разговаривает, теть Люд, — отвечала я.
— Вот и подумай, почему, — говорила тётя Люда и уходила пить чай.
Я думала. Я решила, что понятно почему: чужая женщина живёт в чужой квартире с чужим ребёнком, терпит меня из-за отца, и ей просто надо дотерпеть, пока я вырасту.
На кухне у неё висел отрывной календарь. Обычный, толстый, с рецептами и приметами на обороте. Каждое утро, ещё до чайника, она отрывала листок. Не выбрасывала сразу, а клала в карман халата. Я считала это старушечьей привычкой, вроде корвалола в серванте.
В четырнадцать я поссорилась с ней из-за какой-то ерунды, из-за ключей, кажется. Она, как всегда, ничего не сказала. И я подошла к календарю и сорвала три листка вперёд. Назло. Чтобы хоть что-то.
Она посмотрела на меня. Собрала листки со стола. И положила в карман халата.
В восемнадцать я уехала в общежитие и приезжала два раза в год. На свадьбу позвала отца одного. Он пришёл в своём единственном костюме, стоял в ЗАГСе прямой, как на построении, и весь вечер поглядывал на часы. Я тогда решила, что ему было неловко за меня.
Отца не стало шесть лет назад. Инфаркт, прямо у подъезда, с пакетом картошки. Квартира по документам делилась пополам: половина ей, половина мне.
Я не стала её трогать. Пусть доживает, думала я, мне не жалко. А потом Данила сократили, ипотека сорок одна тысяча в месяц, у Тимоши восьмой класс и репетитор, и в мае я посчитала всё на листке в клеточку и поняла, что жалко.
Риелтора звали Илья. Молодой, в кроссовках, с планшетом в чехле. Мы поднялись на четвёртый, я позвонила в свою бывшую дверь, и мне открыла шестидесятивосьмилетняя женщина в том же халате.
— Валентина Петровна, — сказала я. — Нам надо поговорить про квартиру.
— Проходите, — сказала она и посторонилась. — Я чайник поставлю.
Она не спорила. Вот что меня выбило сильнее всего. Я ехала на автобусе сорок минут и всю дорогу прокручивала, что скажу на «я тут двадцать лет прожила» и на «через мой труп». А она просто отошла от двери.
На кухне она достала из ящика тонкую папку и положила передо мной. Квитанции. За шесть лет, по месяцам, скрепками по годам. Всё оплачено, всё её пенсией.
Илья ходил по коридору и фотографировал углы. Я сидела и смотрела на календарь. Он висел на том же гвозде.
— Ксюша, — сказала она вдруг, и я вздрогнула, потому что по имени она меня называла раз в год. — На балконе, в углу, стоит обувная коробка. Перевязанная. Ты её не выбрасывай, пожалуйста. Она твоя.
И вышла в комнату.
Балкон был застеклённый, заставленный банками. Коробка стояла под подоконником, из-под зимних сапог, перетянутая бельевой бечёвкой в два оборота. Тяжёлая. Я развязала узел прямо там, на холодном полу.
Внутри лежали листки от календаря. Тысячи. Стопками, перехваченными резинками, и на каждой резинке бумажка с годом.
Я перевернула верхний. На обороте, поверх рецепта пирога с ревенём, шариковой ручкой, мелко:
«Сегодня она первый раз назвала меня по имени. Больше не называла».

Дата стояла январская. Тот самый первый год.
Я села на банки с огурцами и стала разбирать по годам.
«Сшила ей юбку на выпускной, положила на стул. Она надела. Ничего не сказала. Ничего и не надо».
«Приходила Люда. Говорила при девочке лишнее. Промолчала. Артём потом сказал, что зря молчу. А как».
Три листка подряд, за один день, четырнадцатый год. На всех трёх одна строчка одинаковым почерком:
«Сегодня она на меня разозлилась. Значит, я всё-таки есть».
«Поступила. Узнала от соседки на площадке, у нас не говорят. Купила торт, спрятала. Съели с Артёмом вдвоём в среду».
«Свадьба. Стояла у аптеки, через дорогу от ЗАГСа. Платье цвета топлёного молока, волосы наверх. Артём сказал, что я хорошо стояла. Далеко и хорошо».
Вот почему он смотрел на часы. Он не за меня стеснялся. Он считал, сколько ей ещё мёрзнуть у аптеки.
«Родила. Мальчик. Позвонили нам по ошибке из справочной, я взяла трубку. Три килограмма шестьсот. Записываю сюда, потому что больше некуда».
А потом я нашла, наконец, почему.
Второй год, ноябрь:
«Артём сказал: не лезь к ней, ты ей не мать, у неё мать была. Я согласилась. Он прав. Буду делать что положено и молчать. Но куда-то же надо».
Он сказал это один раз, в ноябре, наверное на кухне, наверное усталый. Он давно умер и уже не мог отменить. А она девятнадцать лет исполняла это буквально, как исполняют присягу. И нашла себе единственную щель, куда можно: обратную сторону вчерашнего дня.
Последняя стопка была тонкая, ещё без резинки. Верхний листок был вчерашний. На обороте:
«Завтра приедет Ксюша с человеком. Значит, продавать. Коробку отдам, пусть заберёт. Мне её везти некуда».
Я вернулась на кухню с коробкой. Илья складывал рулетку.
— Илья, — сказала я. — Извините. Квартира не продаётся.
Он посмотрел на меня, потом на неё, пожал плечами и пошёл обуваться.
В прихожей у стены стояли две клетчатые сумки. Те же самые, с которыми она пришла девятнадцать лет назад, или уже другие, но точно такие же. На тумбочке лежал билет на автобус до Кинешмы, к сестре, на пятницу. И школьная тетрадка в клетку, подписанная моим именем. Внутри было записано, где перекрывать воду, когда меняли колонку, какой мастер по газу, телефон соседки снизу, у которой запасные ключи.
Она собиралась уехать молча. Как и жила.
Я поставила коробку на стол между нами и села.
— Валентина Петровна, — сказала я, и голос у меня всё-таки сорвался. — Валя.
Она подняла глаза. И заплакала так, как плачут люди, которые девятнадцать лет очень старались этого не делать при ребёнке.
Утром я проснулась на разложенном кресле в зале. На кухне щёлкнул выключатель, потом зашумела вода.
Я вышла в коридор и остановилась.
Она стояла у календаря и не отрывала листок. Просто держала пальцы на уголке и смотрела.
— Отрывайте, — сказала я. — Только теперь вслух.






