Костя был уверен, что тёща его терпит.
Не любит, не ненавидит — терпит. За столом Валентина Ивановна с ним почти не разговаривала, на «спасибо» отвечала кивком, а когда он однажды принёс ей на день рождения цветы, сказала: «Зачем, только вянуть».
Пять лет так.
Рубашки при этом всегда были выглажены. Костя работал в банке, ходил в белом, и утром снимал с плечиков ровную рубашку с отглаженным воротником — и даже не задумывался, как она такой стала.
Он думал, Лена успевает.
Лена работала медсестрой в приёмном, сутки через двое. Приходила серая, ела стоя, засыпала иногда прямо в кресле, не досмотрев серию. Но рубашки были.
В апреле его отпустили с работы в два часа.
Он открыл дверь своим ключом и услышал из комнаты шипение утюга.
Валентина Ивановна стояла спиной к двери, у гладильной доски, в фартуке. На спинке стула висели три его рубашки. Четвёртую она держала за плечи и расправляла воротник — тем самым движением, каким это делают только женщины определённого поколения, двумя пальцами, коротко.
— Валентина Ивановна?
Она вздрогнула так, что чуть не уронила утюг.
Секунд пять они смотрели друг на друга через комнату. Потом тёща поставила утюг на пятку, вытерла руки о фартук и сказала — не «здравствуй», не «я тут мимо шла», а сразу главное:
— Лене не говори.

Костя поставил сумку на пол.
— Давно вы так?
— Что «так»?
— Давно вы ко мне ходите гладить?
— Я не к тебе хожу, — отрезала Валентина Ивановна и взялась за утюг снова. — Я к дочери хожу.
— Её нет дома.
— Я знаю, что её нет дома. Я специально.
Он молчал, и она, видимо, поняла, что просто так он не отстанет.
— Три года, — сказала она наконец, не глядя на него. — С той зимы.
— С какой зимы?
Валентина Ивановна поставила утюг и повернулась.
— В феврале, позапрошлый год, я приехала утром. У Лены смена кончилась в восемь, она пришла в девять. Я ей: ложись. Она мне: сейчас, только рубашки.
Костя вспомнил ту зиму. У него был отчётный период, он уходил в семь и приходил в десять.
— И она уснула, — продолжила тёща ровным голосом. — Прямо на стуле, у доски. Утюг стоял на рубашке. Ткань уже потемнела, когда я вошла.
В комнате пахло горячим крахмалом.
— Пожара не было, — добавила она быстро. — Не было. Я успела. Но рубашку выбросили, а Лена сидела на полу и плакала. И знаешь, что она говорила?
Костя помотал головой.
— «Мама, только Косте не говори». — Валентина Ивановна усмехнулась одними губами. — У вас это семейное, что ли.
Она снова взяла рубашку и расстелила её на доске.
— Я ей тогда сказала: буду приезжать по вторникам. Она отказалась. Я всё равно езжу. У меня ключ есть, дочь дала на всякий случай, вот вам и случай.
— Три года по вторникам, — сказал Костя.
— Три года по вторникам, — согласилась тёща. — Мне не тяжело, я на пенсии. А ей спать надо. Она у меня одна.
Костя сел на диван и стал думать о том, сколько раз за эти три года он утром брал с плечиков свежую рубашку.
Примерно сто пятьдесят вторников. Значит, шестьсот рубашек. Может, больше.
И ни одного слова.
— Валентина Ивановна, а почему вы со мной не разговариваете?
Она пожала плечами.
— А о чём с тобой разговаривать? Ты приходишь в десять, я ухожу в семь.
Сказано было без обиды, просто как факт. И этот факт оказался хуже любой обиды.
Костя в тот вечер позвонил на работу и договорился о другом графике — не потому, что стал меньше зарабатывать, а потому что вдруг посчитал, во сколько он бывает дома.
Лене он ничего не сказал. Обещал же.
Зато теперь по вторникам он приезжает в шесть.
Валентина Ивановна к этому времени как раз заканчивает, и они пьют чай вдвоём — минут двадцать, пока Лена спит в комнате.
Разговаривать они с тёщей так и не научились. Сидят, молчат, смотрят в окно.
Гладит рубашки теперь Костя. Тёща стоит рядом и говорит, что воротник он делает неправильно.
История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.






