В конце августа 1955 года по улице Зодчего Росси в Ленинграде шёл семнадцатилетний парень из Уфы. Чемодан, поношенное пальто, дорога в один конец. Улица эта короткая и странная: два одинаковых жёлтых фасада стоят друг напротив друга, ширина улицы равна высоте домов, и человек идёт по ней как по дну каменного коридора. В одном из этих домов учат балету с восемнадцатого века.
Он поднялся по лестнице и попросил проводить его к директору.
Директором был Валентин Шелков. В кабинет вошёл угловатый юноша с татарским выговором и представился так, будто одна эта фраза всё объясняла: «Я — Рудольф Нуреев, артист Башкирского театра оперы и балета».
Формально он не соврал ни в одном слове. В Уфе он числился при театре и выходил на сцену.
Только выходил он в массовке. Классическому танцу учился урывками, всерьёз года два, и в сумме провёл у станка меньше, чем любой ученик за стеной успевал за одну зиму.
В соседнем зале в это время занимались его ровесники. Эти стояли у палки с девяти лет, знали порядок экзерсиса наизусть, различали на слух, какой именно аккорд играет концертмейстер перед адажио, и до выпуска им оставался год.
Он опоздал лет на восемь. И всё-таки пришёл.
Родился в дороге
Рудольф Нуреев родился 17 марта 1938 года в поезде.
Состав шёл по Транссибирской магистрали к Владивостоку. Его мать Фарида везла двух маленьких дочерей к месту службы мужа, через полстраны, в общем вагоне, в марте. Третий ребёнок решил появиться на свет прямо в дороге.
Дорога эта занимала больше недели. За окном шла зимняя Сибирь, в вагоне топили печку, кипяток набирали на станциях, и рожать женщине пришлось среди чужих людей, между двумя остановками.
Где именно это случилось, источники расходятся до сих пор. Одни называют окрестности Иркутска и берег Байкала, другие станцию Раздольное, а это уже почти Владивосток. Сходятся все в одном: ребёнок появился на свет в движущемся поезде, и первым звуком в его жизни был стук колёс.
Сам он потом вспоминал об этом без всякой скромности: «Я всегда думаю о своём рождении как о самом романтическом событии в своей жизни».
Ему нравилось, что у него нет города рождения. Ни улицы, ни дома, ни окна, на которое можно показать пальцем. Точка на карте, мимо которой ехали.
Отца, Хамета Фазлеевича, он в первые годы почти не видел. Мать тянула четверых: три дочери и младший сын.
Потом началась война, и семья осела в Уфе.
Уфа, в которой не было ничего
О той уфимской жизни он рассказывал скупо. Комната на окраине, печка, очередь за хлебом, зима, которая в Башкирии начинается рано и не отпускает до апреля. Мать бралась за любую работу, какая была.
Мальчик донашивал вещи трёх старших сестёр. Пальто было девчачье, перешитое, с чужими пуговицами. Обувь ходила по кругу от старшей к младшей, её чинили, пока было что чинить, а когда чинить становилось нечего, из дома просто не выходили.
Про один такой день биографы рассказывают отдельно: обуть ребёнка было не во что, и мать понесла сына в школу на спине. Ему было лет семь, дорога шла через весь посёлок, и всю дорогу он держался за материнскую шею.
Еды не хватало так, как не хватает в тылу воюющей страны. Голод в их комнате был не событием, а погодой.
Радость в той комнате была одна. Старый радиоприёмник, который мать чудом сберегла в переездах. Когда оттуда шла музыка, мальчик прыгал со стула на стул, стараясь попадать в такт, и мог заниматься этим, пока его не останавливали.
Сестрам это надоедало. Стулья грохотали, соседи стучали в стену. А он слезал, дожидался следующей передачи и начинал сначала.
Один билет на всю семью
А под Новый год, на исходе 1944-го, случилось то, после чего эта комната стала для него слишком тесной.
Семья попала в Уфимский оперный театр на балет «Журавлиная песнь». Как именно попала, рассказывают по-разному: то ли билет достался матери на работе, то ли билет был один на всех и дети прошли следом за ней в общей толчее у дверей. Вторую версию в Уфе повторяют чаще, и звучит она правдоподобнее: четыре детских билета эта семья купить не могла.
Ему было шесть лет.
Он сел в тёплом зале, где пахло пылью, пудрой и мокрой одеждой, и увидел то, чего не могло быть. Оркестр в яме. Свет, идущий ниоткуда. Девушка по имени Зайтунгуль превращается в журавля и улетает, а зал не расходится, а смотрит.
Главную партию танцевала Зайтуна Насретдинова. Её он потом называл замечательной балериной всю жизнь, уже объездив полмира и перетанцевав со всеми, с кем можно было танцевать.
«Журавлиная песнь» была первым башкирским балетом, и поставили его в Уфе в разгар войны, когда в городе было тесно от эвакуированных. Сказку о девушке-журавле танцевали на той же сцене, куда днём приходили за справками. Для шестилетнего ребёнка это был не спектакль, а доказательство: значит, так бывает.
Домой шли по морозу, мимо очередей и тёмных окон. Мальчик молчал.
С этого вечера в его жизни был только танец. Всё остальное стало фоном: школа, улица, еда, сёстры, даже голод.
Башкирский танец мужчине прощают
Танцевать он начал там, где было можно. В школе № 2, куда он пошёл в 1945 году, работал кружок народного танца.
Народный танец в те годы не вызывал у взрослых никаких вопросов. Это не балет, это свадьба, клуб, сцена сельского Дома культуры, гармонь и хлопки в ладоши. Мужчина в башкирском танце не выглядит нарушителем приличий, он выглядит джигитом.
Мальчишку с тонкими ногами и неправдоподобной прыгучестью заметили быстро. Он выучивал рисунок танца с показа, повторял точнее старших и не уставал.
Ансамбль возили по деревням республики. Полуторка, клуб с земляным полом, керосиновые лампы, зрители в тулупах. В этих поездках он впервые услышал, как зал хлопает лично ему, и заодно выяснил, что за это иногда дают еду.
Дома про эти поездки знали не всё. Мать догадывалась и молчала, сёстры прикрывали, а сам он научился рассказывать ровно столько, сколько нужно, чтобы не было вопросов.
Так продолжалось до сорок шестого года, пока домой не вернулся отец.
Ремень
Хамет Нуреев вернулся с фронта майором.
В комнате появился взрослый мужчина с ясными представлениями о том, чем занимаются мужчины и чем они не занимаются никогда. Танцы в первый список не входили. Сын должен был выучиться на врача или на инженера, а плясать в клубе для этого не требовалось.
Позже Нуреев говорил об отце коротко и без обиды: «отец остаётся в моей памяти как строгий, очень могучий человек… который пугал меня».
Застав сына за танцами, отец брался за ремень. Сын получал своё, молчал и на следующий день шёл в кружок снова.
Это повторялось годами. Мальчик научился возвращаться домой позже, придумывать, где был, прятать концертные тапки. Ни один из двоих не уступил.
Иногда эти двое были поразительно похожи. Упрямство, с которым отец гнул своё, и упрямство, с которым сын шёл мимо отцовской воли, были одной и той же породы.
Женщина, которая сказала: Ленинград
Лет в десять мальчика заметила Анна Ивановна Удальцова.
Она была настоящей танцовщицей, работавшей когда-то в дягилевской антрепризе, а теперь жившей в Уфе и ведущей занятия в клубе. Судьба забросила её далеко от больших сцен, и вечерами она показывала башкирским школьникам позиции ног.
Она посмотрела, как мальчик двигается в народном танце, и сказала ему то, чего он не слышал ни от кого: заниматься надо классикой, а учиться надо в Ленинграде.
Стоит представить эту сцену целиком. Комната в бараке, вещи старших сестёр, отец с ремнём, страна, ещё не оправившаяся от войны. И пожилая женщина говорит десятилетнему ребёнку, что его место в главном балетном училище страны.
Никаких оснований у неё не было. Ни связей, ни денег, ни гарантий, ни даже приличных данных у мальчика на тот момент. Было только то, что она увидела своими глазами и чему поверила.
Через год Удальцова передала мальчика своей подруге Елене Константиновне Войтович. Обе педагога твердили ему одно и то же, и обе называли один и тот же город.
Скорее не получалось. Денег на дорогу в семье не водилось, а отцовского согласия не было тем более.

Семь лет ожидания
Эти семь лет он не сидел и не ждал. Он делал то немногое, что было доступно в Уфе.
В 1953 году он поступил в балетную студию при Уфимском театре оперы и балета, к педагогам Загиде Бахтияровой и Виктору Пяри. Ему было пятнадцать, и это были первые в его жизни систематические занятия классикой.
Пятнадцать для первого плие поздно настолько, что в Ленинграде такого ученика уже не рассматривали бы вовсе.
Тогда же его взяли в театр статистом. Подросток выходил в массовке, стоял в кулисах и смотрел на чужие спектакли столько, сколько позволяли. Он знал наизусть чужие партии задолго до того, как получил право встать у станка.
Кулисы вообще были его настоящей школой. Оттуда видно то, чего не видно из зала: как танцовщик дышит, куда смотрит, как приземляется после прыжка и что делает с руками, когда думает, что на него уже не смотрят.
Театр предложил ему контракт.
Для уфимского парня без денег и без связей это было готовое будущее: ставка, сцена, положение в городе, где его уже знали по фамилии. Многие на его месте согласились бы не думая, и были бы правы.
Он отказался. Ему нужен был Ленинград.
Случай подвернулся летом 1955 года. В Москве шла декада башкирского искусства, и его включили в состав. На репетициях он повредил ногу, вылечился и всё-таки добился, чтобы его отпустили держать экзамены.
В московском училище его были готовы взять, но общежития не дали. Жить в Москве было негде и не на что, а просить денег у семьи он не мог: в семье их не было.
Тогда он сел в поезд до Ленинграда. На билет он заработал сам, давая уроки танцев.
Деньги эти собирались по рублю. Он показывал движения тем, кто хотел научиться плясать на вечерах, и складывал плату. Семнадцатилетний подросток копил на дорогу в город, где его никто не ждал, к людям, которые заранее считали его безнадёжным.
Семнадцать
25 августа 1955 года Рудольфа Нуреева зачислили в Ленинградское хореографическое училище.
Училище изредка принимало таких, кого в документах называли великовозрастными, если видело явный дар. Семнадцать лет были для этого дома возрастом почти неприличным.
Экзамен в балетном училище устроен без милосердия. Абитуриента раздевают до трико, смотрят стопу, проверяют выворотность, гнут спину, меряют пропорции, заставляют пройти и прыгнуть. Комиссия сидит за столом и обсуждает тело вслух, будто хозяина тела в комнате нет.
На этом экзамене педагог Вера Костровицкая произнесла фразу, которую ему потом припоминали десятилетиями: «Молодой человек, вы можете стать блестящим танцовщиком, а можете и никем не стать. Второе более вероятно».
Жестокости в этом не было. Была арифметика.
Арифметика выглядела так. Ленинградские дети приходили сюда в девять-десять лет и шли к выпуску восемь, а то и девять лет. Стопа, выворотность, спина, посадка головы, руки, всё это ставят, пока кости растут и тело не запомнило ничего другого. К семнадцати ученик этого дома уже доучивался.
У Нуреева впереди было три года и тело семнадцатилетнего парня, которое семь лет складывалось под башкирский народный танец, а не под классику.
Народный танец силён, размашист и держится на земле. Классика требует обратного: вытянутости, тишины в корпусе, точности до сантиметра. Переучивать взрослое тело больнее, чем учить детское с нуля.
Ровесники за стеной знали то, чего он не знал. Он это увидел на первом же уроке.
И город был против него. Ленинград середины пятидесятых встречал приезжего холодным ветром с залива, коммунальными коридорами и вежливым столичным высокомерием. У Нуреева было татарское имя, уфимский выговор, одно пальто и полное отсутствие представления о том, как здесь принято себя вести.
Зато у него был адрес. Улица Зодчего Росси, дом два. Ради этого адреса он семь лет не соглашался на нормальную жизнь.
Педагог, который забрал его домой
Первые месяцы вышли скверными.
С директором Шелковым отношения у него не сложились сразу. Характер у семнадцатилетнего был колючий, спорить он умел, а извиняться не умел вовсе. В итоге его перевели в другой класс.
Класс вёл Александр Иванович Пушкин.
Пушкин считался лучшим в стране педагогом мужского танца. Он не кричал, не унижал и не ломал. Он исправлял, возвращался к одному и тому же движению столько раз, сколько было нужно, и умел объяснить взрослому телу то, что детскому объясняют одним показом.
С таким учеником, как Нуреев, другой педагог сломался бы за месяц. Нуреев спорил, делал по-своему, мог посреди урока уйти к станку отрабатывать то, что считал нужным, и не выносил замечаний при всех. Пушкин на это не обижался.
В интернате при училище Нуреев не прижился. В комнате стояло два десятка коек, вокруг были ленинградские мальчики, выросшие в этих стенах, а у него был акцент, чужая одежда и манера заниматься до изнеможения, которая соседям мешала спать.
Его дразнили деревенщиной. Однокурсница Тамара Закржевская вспоминала, что ученики вслед за кем-то из взрослых называли его обезьяной.
И тогда Пушкин сделал то, чего педагоги обычно не делают.
Он забрал ученика к себе домой.
Квартира Александра Ивановича и его жены, бывшей балерины Ксении Иосифовны Юргенсон, находилась во дворе того же училища. Там Нуреева кормили, там ему стелили, там с ним разговаривали о танце по вечерам, когда уроки давно закончились.
Нескладный татарский юноша, у которого в Ленинграде не было ни родни, ни денег, ни угла, впервые в жизни оказался в доме, где его занятие считали нормальным делом. Не блажью, не позором, не поводом для ремня.
Про эту квартиру во дворе училища он помнил всю жизнь, до самого конца.
Три года вместо восьми
Работал он как одержимый.
Класс, репетиции, снова класс. Сосед по общежитию, румынский студент Серджиу Стефанеску, вспоминал, что они танцевали до двух и до трёх часов ночи.
Он брал короткими рывками то, что другим давали годами. Смотрел чужие уроки, оставался в пустом зале, повторял одно движение до тех пор, пока оно не переставало быть чужим. Он опаздывал на восемь лет и знал это лучше всех вокруг.
Тело сопротивлялось. Стопа, не поставленная в детстве, ставится медленно и больно. Спина, привыкшая к народному танцу, упрямо возвращалась в привычное положение.
Зато в этом теле было и то, чего не дали никому из ленинградских отличников. Прыжок, от которого зал замолкал. Способность зависать в воздухе чуть дольше, чем положено человеку. И ярость, с которой он выходил в центр зала.
Педагоги ругались, что он не в стиле. Что руки грубые, что манера чужая, что у него всё слишком. Зал на показах смотрел только на него.
День у него выглядел одинаково. Утренний класс, потом репетиция, потом чужой класс, на который его пускали постоять у стены, потом пустой зал и зеркало. Домой к Пушкиным он приходил, когда Ксения Иосифовна уже разогревала ужин во второй раз.
За три года он не позволил себе ни одних нормальных каникул. Каждый пропущенный день считался в его арифметике отдельно, потому что восемь лет форы у остальных никуда не девались.
В апреле 1958 года он поехал в Москву на Всесоюзный конкурс артистов балета и выступил так, что о нём заговорили в обоих театральных городах сразу.
Выпуск
Летом 1958 года он окончил училище. Ему было двадцать лет, и за спиной лежали три года вместо восьми.
Дальше начинается то, чего в этой профессии не бывает.
Выпускников брали в Кировский театр в кордебалет. Это обычный путь: год, два, три в общей линии, пока на тебя посмотрят, дадут маленькую партию, потом побольше. Так входили в театр все, включая будущих звёзд.
Нуреева взяли солистом. Сразу.
Это значило, что человек, три года назад не умевший толком держать позицию, минул ту самую линию из двадцати одинаковых спин, в которой другие проводили лучшие годы. Театр посмотрел на его данные, на его манеру, на его возраст и решил, что ждать незачем.
Помогла в этом прима-балерина Наталия Дудинская, которая была старше его на двадцать шесть лет и сама выбрала вчерашнего ученика себе в партнёры. Для двадцатилетнего выпускника это был пропуск, которого не выдают.
Дебютировал он с ней в «Лауренсии», в партии Фрондосо. Испанская деревня, страсть, прыжки, ровно тот темперамент, который педагоги называли грубостью, а публика приняла с первого выхода.
Дальше пошли «Спящая красавица», «Жизель», «Баядерка», «Лебединое озеро». Прославленные балерины начали сами просить, чтобы их ставили в пару с ним.
Через три года после того, как ему сказали, что он скорее всего не станет никем, он был солистом первого балетного театра страны.
Почему эта история про опоздание, а не про талант
Если разложить эти годы по числам, удивляет даже не то, что мальчик из уфимской комнаты стал солистом Кировского театра. Таких историй в балете хватает.
Удивляет другое.
Каждый взрослый на его пути в какой-то момент говорил ему «поздно» или «не твоё». Отец, который брался за ремень. Театр в Уфе, предлагавший готовую ставку вместо ленинградской мечты. Московское училище, не давшее общежития. Экзаменатор, произнёсший вслух то, что думали все.
Он не спорил ни с кем из них. Он молча шёл дальше, и в этом смысле его биография держится не на прыжке и не на природных данных, а на упрямстве, которое он унаследовал ровно от того человека, что гонял его ремнём.
И ещё одно. Две пожилые женщины из уфимского клуба, Анна Удальцова и Елена Войтович, ни разу в жизни не ошиблись насчёт этого ребёнка. Они увидели в нищем мальчишке, танцующем башкирский танец в школьном кружке, будущее, в которое не верил никто, включая его собственную семью.
Есть в этой истории и третий человек, без которого ничего бы не вышло. Александр Иванович Пушкин не просто поставил опоздавшему ученику руки и спину. Он дал ему то, чего у того не было никогда: дом, где не надо прятать тапки и врать, куда идёшь вечером.
Часто талант выживает не потому, что он большой, а потому, что кто-то один вовремя открыл дверь и предложил остаться: живи здесь, ужин на столе, завтра в класс.
Он приехал в Ленинград на семь лет позже, чем следовало, и всё равно успел.
А вы бы рискнули начать дело всей жизни с опозданием на восемь лет, зная, что все вокруг уже почти закончили?






