В Ключевом в середине февраля утро начиналось в четырнадцать минут восьмого. Не по радио и не по будильнику, а по водостоку пожарной части.
Сначала было тихо. Мороз стоял за двадцать, дым из труб поднимался прямо, столбиками, и над селом висела та особая зимняя тишина, в которой слышно, как на другом конце улицы хлопает калитка. Потом с пожарной части раздавался сухой железный треск. Короткий, меньше секунды, будто кто-то провёл палкой по частоколу из жести. Пауза. И ещё раз, точно такой же.
Первым его услышал Аркадий Ильич.
Ему шёл шестьдесят второй год, из них тридцать один он возил пожарную машину. Часть в Ключевом была маленькая: кирпичное депо на один выезд, красные ворота с облупленной краской, комнатка дежурных с печкой и чайником, а над всем этим двухэтажная башня, где сушили рукава. С крыши башни вдоль угла спускалась жестяная водосточная труба, старая, рыжая от ржавчины, с широкой воронкой под самым карнизом. Летом она гудела от дождя, зимой стояла немая и обросшая инеем.
Дежурил Аркадий Ильич сутки через трое. В ту ночь вызовов не было, он подремал на топчане, в шесть подкинул в печку угля и сидел у окна с кружкой, дожидаясь сменщика. И тут над головой застрекотало.
— Это ещё что, — сказал он сам себе и поставил кружку.
Первая мысль была про хомут. Водосток держался на трёх ржавых хомутах, и самый верхний давно болтался. Оторвётся, труба поедет, а под ней ворота. Аркадий Ильич натянул бушлат, сунул ноги в валенки и вышел во двор с фонарём.
Небо на востоке уже серело. Снег под валенками скрипел так громко, что сначала он ничего больше не слышал. Остановился, задрал голову. Труба стояла на месте. Хомуты тоже.
И тут прямо над ним, на краю воронки, что-то шевельнулось.
Птица. Чуть больше скворца, чёрно-белая, как будто её нарисовали тушью на белой бумаге. Спина чёрная и блестящая, на плечах два крупных белых пятна, щёки белые, через них тонкая чёрная полоска, похожая на усы. На затылке маленькая красная перемычка, словно ленточка. А под хвостом, когда птица повернулась боком, вспыхнуло ярко-красное, как у снегиря грудка, только ниже.
Дятел. Большой пёстрый. Аркадий Ильич таких видел сто раз в соснах за частью. Но чтобы на трубе?
Дятел сидел, вцепившись когтями в жесть и упершись в неё жёстким хвостом, как подпоркой. Посидел. Склонил голову. И ударил. Аркадий Ильич не успел ничего разглядеть: голова слилась в серое пятно, жесть затрещала, и через долю секунды всё уже кончилось. Птица замерла, будто прислушиваясь.
— Ну ты даёшь, — сказал Аркадий Ильич вслух.
Дятел на него даже не посмотрел. Подождал секунд десять и выдал ещё одну очередь.
Сменщик, молодой парень с соседней улицы, приехал на велосипеде в восемь и застал Аркадия Ильича во дворе, с фонарём, которым тот уже не светил.
— Ты чего тут стоишь, Ильич? — спросил сменщик.
— Слушаю, — ответил Аркадий Ильич.
— Чего слушаешь?
Дятел ответил за него. Сменщик даже присел от неожиданности.
Через три дня про трубу знало всё село.
Слышно её было везде. Это потом Аркадий Ильич прочитал, что дробь у пёстрого дятла в тихую погоду разносится километра на полтора. В Ключевом от края до края было как раз около того. От пожарной части она долетала и до школы, и до фермы, и до магазина у моста, и даже до крайних домов у кладбищенской рощи. Жесть, видно, работала лучше любого сухого сука: звенела, как ведро, по которому стукнули ложкой.
И стучал дятел не когда придётся, а с рассветом. Каждое утро минута в минуту, как только небо из чёрного делалось серым.
Первой это подметила продавщица из магазина у моста. Она открывалась в половине восьмого, а вставала по старой привычке в семь, без всякого будильника. Тут проснулась от треска и глянула на часы: четырнадцать минут восьмого. Назавтра дятел начал в двенадцать минут. Ещё через день в десять.
— Он у вас что, на летнее время переходит? — спросила она у Аркадия Ильича, когда тот зашёл за хлебом.
— Он с солнцем встаёт, — ответил Аркадий Ильич. — Солнце раньше, и он раньше.
Водитель школьного автобуса, который ездил по трём деревням и в Ключевом заправлялся, сказал, что дятел у него теперь вместо будильника. Будильник он больше не ставит: какой смысл, если всё равно проснёшься от трубы. Доярки с фермы шли на утреннюю дойку, и кто-то из них говорил, услышав первую очередь: «Ну, пожарка проснулась». Мальчишки в школе выясняли, кто сколько ударов насчитает. Насчитать никто не мог. Удары сливались в один треск, и у каждого выходило своё: семь, двадцать, «много».
Аркадию Ильичу было не до счёта. Его заело другое.
Дятел на трубе не кормился. Это он понял на второе же утро, когда залез по пожарной лестнице на башню и осмотрел воронку вблизи. Жесть была гладкая, ни царапинки, ни вмятинки, только иней сбит там, где птица сидела. Какие в жести жуки? А кормился дятел, как оказалось, совсем рядом. За частью, у старого забора, в развилке столба Аркадий Ильич нашёл зажатую сосновую шишку, растрёпанную, с выдранными чешуйками, а под столбом целую горку таких же шишек, сотни две, присыпанных снегом. Дятел срывал шишку в соснах, нёс к столбу, вставлял в щель, как в тиски, и выклёвывал семена. Мастерская у него там была. Кузница.
Значит, жил он тут всю зиму, под боком. А на трубу прилетал зачем-то совсем другим.
В конце февраля, после очередной смены, Аркадий Ильич пошёл в библиотеку.
Последний раз он был там, когда сдавал «Остров сокровищ» за сына соседки, лет двадцать назад. Библиотека занимала полдома за магазином: две комнаты, печка, герань на окнах, стеллажи до потолка. Крыша у неё была железная, и по углу тоже шла водосточная труба, только поновее, оцинкованная. Аркадий Ильич отметил это машинально, по пожарной привычке смотреть, что откуда течёт.
Библиотекарь, Серафима Кузьминична, сидела за столом в вязаной жилетке и клеила корешок у затрёпанного детектива. В селе её побаивались. Книги она выдавала строго на две недели, за порванную страницу отчитывала хоть пенсионера, хоть главного агронома, и по голосу её было слышно, что тридцать лет назад она вела в школе русский язык.
— Аркадий Ильич, — сказала она, не поднимая головы. — Если вы про пожарную безопасность, огнетушитель у меня проверен в октябре.
— Я про дятла, — сказал Аркадий Ильич.
Серафима Кузьминична подняла голову.
— Про того, что на вашей трубе? — спросила она. — Он мне тоже спать не даёт. С понедельника на две минуты раньше.
— Вот, — сказал Аркадий Ильич. — Чего он долбит-то? Там ни жука, ни личинки. Жесть. Он клюв себе не отобьёт?
Серафима Кузьминична отложила детектив, сняла очки и ушла за стеллаж. Вернулась с толстым определителем птиц в зелёной обложке и с тонкой книжкой про лесных птиц, на которой был нарисован дрозд.
— Клюв у него не отобьётся, — сказала она, листая. — Он, Аркадий Ильич, не долбит. Он барабанит. Это совсем разные вещи.
— Какая разница, — сказал Аркадий Ильич. — Стучит же.
— Когда он ищет еду, он долбит. Медленно, с толком, щепки летят, — сказала Серафима Кузьминична и ткнула пальцем в абзац. — А барабанная дробь у дятла вместо песни. Голоса у него нет, петь он не умеет. Поэтому он находит самую звонкую вещь в округе и выбивает дробь. Двенадцать-тринадцать ударов меньше чем за секунду. Вот тут написано: так он объявляет, что место занято. Чтобы другие самцы к нему не совались.
— А на трубе почему? В соснах веток сухих полно.
— Потому что железо громче, — сказала Серафима Кузьминична. — Сухой сук слышно в лесу, а вашу трубу слышно на всё село. Они, оказывается, это знают. Тут пишут, что в городах дятлы барабанят по антеннам, по фонарным столбам, по колпакам на трубах. Выбирают, что звенит.
Аркадий Ильич подумал.
— Это он, выходит, на мою пожарку как на колокольню залез, — сказал он. — Чтоб все слышали.
— Выходит, так, — сказала Серафима Кузьминична. — И это ещё не всё.
Она перевернула страницу и прочитала вслух, чуть с нажимом, как когда-то читала диктанты:
— «Барабанная дробь служит также для привлечения самки». С середины января и до июня, Аркадий Ильич. Он не просто село будит. Он невесту зовёт.
Аркадий Ильич посмотрел на неё, потом на картинку в определителе.
— А красное на затылке у него зачем? — спросил он.
— Красная полоска на затылке только у самца, — сказала Серафима Кузьминична. — У самки затылок чёрный. Если она прилетит, вы их отличите сразу.
— А прилетит?
— Если услышит и если он ей понравится, она ответит, — сказала Серафима Кузьминична. — Самки тоже барабанят, только реже. И, пишут, помедленнее.
Определитель Аркадий Ильич взял на две недели. Расписался в формуляре крупно, как в путевом листе.
Через день Серафима Кузьминична сама пришла к пожарной части. Пришла в семь утра, в пуховом платке и валенках, с биноклем, который остался от отца-лесничего. Встала у красных ворот и смотрела вверх, пока не замёрзли руки.

Дятел сидел на краю ржавой воронки, вцепившись в жесть, белый иней лежал на железе вокруг его лапок, на чёрной спине поблёскивало первое солнце. Он поворачивал голову то влево, то вправо, будто проверял, все ли проснулись. Потом наклонялся, и над Ключевым снова неслось железное «тррр».
— Хорош, — сказала Серафима Кузьминична, опуская бинокль. — Я бы на месте самки задумалась.
— Задумается, — сказал Аркадий Ильич. — Куда она денется.
Он вынес ей кружку чая из дежурки. Она выпила стоя, у ворот, и ушла открывать библиотеку. А на следующий день пришла снова.
Скоро в Ключевом это обсуждали так же, как погоду. Ответит или не ответит. В магазине у моста продавщица каждое утро спрашивала у первых покупателей: «Ну что, нашёл себе?» Мальчишки по дороге в школу задирали головы на пожарную башню. Водитель школьного автобуса пообещал, что если дятел женится, он прокатит всю школу до райцентра бесплатно, хотя и так возил бесплатно. Шутили, конечно. Но слушали все.
Дятел тем временем не сдавался. Барабанил с рассвета по часу, по полтора, с короткими передышками. Иногда перелетал на сухую вершину сосны за забором, выбивал дробь там, тише, и возвращался на трубу. Его трубу, по всему было видно, он считал главной.
Ответили ему в середине марта.
К тому времени снег у заборов осел и почернел, днём с крыш капало, а по утрам всё ещё прихватывало морозом, и лужи у колонки покрывались белой коркой. Солнце вставало уже совсем рано. Дятел начинал без двадцати шесть, когда в селе горели окна только у доярок и в дежурке.
Аркадий Ильич в то утро был на смене. Первая очередь с трубы прошла как обычно. Вторая. Третья. А после третьей, в паузе, откуда-то издалека, с нижнего конца села, от реки, донеслось тихое ответное «тррр».
Он сперва решил, что ослышался. Эхо, мало ли. Над рекой в морозное утро звук гуляет как хочет.
Дятел на трубе замер. Даже голову не поворачивал. Сидел, как пожарный на посту, и слушал.
Снизу ответили снова. Короче. Чуть медленнее, будто кто-то стучал не так уверенно и сам немного стеснялся.
И тут в дежурке зазвонил телефон. Не служебный, а мобильный, который Аркадий Ильич оставил на подоконнике. Номер был незнакомый.
— Аркадий Ильич, — сказала Серафима Кузьминична. Голос у неё был такой, что он её сразу и не узнал. — Вы слышали? Это не эхо. Это у меня. На моей трубе.
— Видно её? — спросил он.
— Видно. Я в бинокль смотрю из окна, — сказала она и помолчала. — Затылок чёрный, Аркадий Ильич. Совершенно чёрный.
Номер её он потом так и записал в телефоне: «Библиотека. Затылок».
С того утра в Ключевом стучали две трубы.
Сначала пожарная: резко, звонко, длинными очередями. Потом, через паузу, библиотечная: короче и мягче, оцинкованная жесть звенела иначе, выше. Потом опять пожарная. Село лежало между ними, как между двумя берегами, и по утрам над ним перекатывалось это «тррр» туда и обратно. Продавщица говорила, что они переписываются. Доярки говорили, что ругаются. Мальчишки считали, кто кого перестучит.
Серафима Кузьминична звонила Аркадию Ильичу каждое утро. Если он был не на смене, звонил он. Разговор был всегда короткий.
— Ваш начал? — спрашивала она.
— Начал. В пять тридцать восемь, — отвечал он. — Ваша?
— Отвечает, — говорила она. — Два раза пока.
Потом они ещё минуту молчали в трубку и слушали, как стучат дятлы. Каждый со своего конца. Потом Серафима Кузьминична говорила «ну, до завтра» и шла ставить чайник.
Сменщик над Аркадием Ильичом посмеивался.
— Ильич, ты б ей хоть цветы отнёс, — сказал он однажды, кивая на телефон. — Чего вы по проводу-то, как дятлы.
— Иди рукава проверь, — ответил Аркадий Ильич. Но покраснел.
Встречались они теперь чаще. Аркадий Ильич вернул определитель день в день, и Серафима Кузьминична выдала ему вторую книжку, потом третью. По вечерам он сидел в дежурке и читал про то, как дятел держит голову, чтобы ему не было больно от ударов, как у него устроен язык, длинный, будто рулетка, как пара выбирает дерево под гнездо. Утром пересказывал ей по телефону, а она поправляла, если он путал.
Однажды в начале апреля оба дятла оказались на пожарной трубе одновременно. Аркадий Ильич увидел это из окна дежурки и не поверил. Самец сидел на воронке, самка чуть ниже, на хомуте. Красный затылок и чёрный, рядом. Они не барабанили. Просто сидели, переговаривались коротким резким «кик», и через минуту улетели вместе, вниз по улице, низко, волнами, как летают все дятлы.
Аркадий Ильич взял телефон.
— Она у меня, — сказал он вместо «здравствуйте». — То есть была. Улетели вдвоём.
— Куда? — спросила Серафима Кузьминична.
— К вам, по улице, — сказал он. — А дальше не видно.
С того дня дробь стала тише. Не сразу, понемногу. Утренние очереди с пожарной трубы делались короче, реже. Библиотечная труба замолчала совсем. А к концу апреля, однажды утром, Ключевое проснулось в тишине.
Без двадцати шесть на трубе никто не стучал. В шесть тоже. Водитель школьного автобуса проспал и выехал на четверть часа позже. Продавщица открыла магазин и первым делом спросила у Аркадия Ильича, что с дятлом. Доярки говорили, что вот, не выдержал, улетел. Кто-то сказал, что весной всякое бывает. Кто-то сказал, что так и знал.
Аркадий Ильич ничего не говорил. Он читал книжки Серафимы Кузьминичны и кое-что про это уже знал. Но ему всё равно было не по себе. Утром он постоял у ворот, послушал пустую трубу, вернулся в дежурку и сел у окна.
Телефон зазвонил в начале восьмого.
— Аркадий Ильич, — сказала Серафима Кузьминична. Говорила она почти шёпотом, будто кто-то мог подслушать. — Идите к школе. К старой осине у забора. Только тихо, ради бога, и без сапог ваших скрипучих.
Он пошёл в кроссовках сменщика.
Школа стояла ровно посередине села, между пожарной частью и рекой. У школьного забора росла осина, старая, в два обхвата, с обломанной макушкой и тёмной корой, которую весной латали мхом. Её давно не замечали, как не замечают столб. Серафима Кузьминична стояла под ней, задрав голову, с биноклем у груди.
— Вон, — сказала она и показала рукой. — Метра четыре от земли. С северной стороны.
В стволе темнела дырка. Ровная, круглая, как будто её вырезали циркулем. Под осиной на прошлогодней траве белели свежие щепки, светлые, мелкие, их было много, целая россыпь. И пока Аркадий Ильич на них смотрел, из дырки высунулась голова. Чёрный затылок. Птица выбросила в клюве ещё щепку, огляделась и спряталась обратно.
— Это она, — сказала Серафима Кузьминична. — Я её затылок теперь из тысячи узнаю.
— А он? — спросил Аркадий Ильич.
Он сам нашёлся почти сразу. Прилетел, сел на ствол чуть ниже дупла, цепко, упершись хвостом, и замер. Красная ленточка на затылке. Покрутил головой. Не барабанил.
Аркадий Ильич стоял и считал в уме. Пожарная часть вверху улицы. Библиотека внизу, у реки. Школа посередине. От его трубы до осины было столько же, сколько от осины до её трубы. Шагов он, конечно, не мерил. Но и так было видно.
— Они на полдороге встретились, — сказал он.
Серафима Кузьминична посмотрела на него как-то странно, потом опять в бинокль.
— Дупло они долбят до двух недель, — сказала она. — А в конце апреля, в начале мая самка откладывает яйца. Пять, шесть, бывает семь. Белые. Так что барабанить ему теперь некогда, Аркадий Ильич. Он своё отбарабанил.
— Так вот почему тихо, — сказал Аркадий Ильич.
— Вот почему.
Всё село знало про осину к обеду. Учительница младших классов вывела детей к забору на урок природоведения, строго на расстоянии, и сказала, что кто стукнет по дереву хоть пальцем, тот будет до каникул мыть доску. Никто не стукнул. Продавщица перестала спрашивать «нашёл ли себе» и стала спрашивать «ну как там наши». Водитель школьного автобуса сказал, что слово своё держит, и в июне свозил всю начальную школу в районный краеведческий музей, где в зале природы под стеклом стояло чучело дятла, совсем не такое красивое.
Май прошёл тихо. Утро в Ключевом снова начиналось с петухов и подойников, и было как-то непривычно, будто в доме остановили часы. Аркадий Ильич по утрам всё равно стоял у ворот. Серафима Кузьминична всё равно звонила.
— Как ваш? — спрашивала она.
— Мой при деле, — отвечал он. — Летает туда-сюда. Ваша?
— Сидит, — говорила она.
В конце мая осина запищала.
Сначала тихо, потом всё громче. Из дупла неслось непрерывное, требовательное, многоголосое стрекотание, которое было слышно и со школьного двора, и с дороги. Дети на переменах бегали к забору слушать. Родители по очереди носились к дуплу с гусеницами и прочей мелочью в клюве, без передышки, с утра до вечера. Самец пролетал над пожарной частью раз двадцать в час и ни разу не присел на трубу.
— Голосистые у них, — сказал сменщик, послушав. — В отца.
А в середине июня из дупла вылезли птенцы.
Аркадий Ильич видел, как это было. Утром он стоял у школьного забора, Серафима Кузьминична рядом, и первый птенец вылез на край дупла, посидел, подумал и неловко, боком, перебрался на ствол. За ним второй. Потом третий. Пёстрые, взъерошенные, хвосты ещё короткие. И у всех троих на макушке горели ярко-красные шапочки, на всё темя, не то что ленточка у отца.
— Это что, все мальчики? — удивился Аркадий Ильич.
— У молодых шапочка красная у всех, — сказала Серафима Кузьминична и улыбнулась. Он впервые увидел, как она улыбается. — И у мальчиков, и у девочек. Разберутся к осени. Перелиняют.
— А я думал, как в книжке, — сказал он. — Красное на затылке, значит, самец.
— Книжки, Аркадий Ильич, тоже надо до конца дочитывать, — сказала она.
Они постояли ещё. Потом он проводил её до библиотеки, хотя ей было по пути и без него, а он с ночной смены и вообще в другую сторону.
Летом Аркадий Ильич продолжал звонить по утрам. Говорить было уже не про что, дятлы разлетелись по соснам, и только иногда кто-нибудь из молодых, в красной шапке, с писком пролетал над пожарной частью. Он звонил всё равно. И она каждый раз брала трубку после первого гудка.
Осенью в библиотеке появился новый формуляр, на котором крупно, как в путевом листе, было написано «Аркадий Ильич». Книг в нём набралось на две страницы. А в дежурке на полке, рядом со служебным чайником, встала вторая кружка, с синими цветами, не пожарная.
В середине февраля мороз опять ударил за двадцать. Аркадий Ильич дежурил и в семь утра сидел у окна. В четырнадцать минут восьмого над головой сухо, звонко, на всё Ключевое затрещала жесть.
Он потянулся к телефону. Телефон зазвонил сам.
— Слышу, — сказала Серафима Кузьминична. — Я у ворот. Открывайте, чай стынет.
История основана на реальных жизненных ситуациях. Имена, места и детали изменены.






