Пятно на потолке в спальне я изучила лучше, чем собственное лицо.
Оно появилось в мае, пять лет назад. Сначала с блюдце, рыжее по краю, будто кто-то капнул чаем на белый лист. К августу дотянулось до люстры. Зимой замирало, а весной наливалось снова, и тогда в комнате стоял запах мокрой извёстки и старой половой тряпки. Этот запах я теперь узнаю в любом подъезде города.
Ремонт мы делали дважды. Первый раз честно: грунтовка, влагостойкая шпаклёвка, мастер Женя божился, что теперь лет на десять. Продержалось четыре месяца. Второй раз я просто красила сама, по субботам, стоя на табуретке, и красила скорее для себя, чем для потолка.
Обои в углу отходят волной. Если тронуть пальцем, они мягкие, как мокрый картон.
Соседа сверху зовут Николай Степанович. Пятьдесят седьмая квартира. За пять лет я видела его четыре раза: трижды у подъезда, один раз у лифта. И каждый раз он делал вид, что ищет что-то в кармане.
— Николай Степанович! — крикнула я как-то ему в спину. — У меня потолок течёт. Из вашей квартиры.
— Извините, — сказал он, не оборачиваясь.
И пошёл на девятый этаж пешком. По лестнице. Лишь бы не стоять со мной в лифте сорок секунд.
Я писала записки. Первая была вежливая, на тетрадном листе: «Николай Степанович, добрый вечер, нас подтапливает, давайте посмотрим вместе, я дома после шести». Пятая была уже не вежливая. Я совала их в дверь, под коврик, в почтовый ящик. Ни одна не вернулась, ни на одну не ответили. Дверь у него обита старым дерматином, и в нём остались дырочки от моих кнопок, штук тридцать. Я считала.
Мастер из управляющей компании ходил со мной трижды. Стучал по-своему, громко, ладонью.
— Николай Степанович, откройте, это Ремзон! — орал он на весь этаж. — Мы по протечке!
Тишина. За дверью ни шороха, ни телевизора, ни воды. Один раз мне показалось, что кто-то стоит с той стороны и слушает. Я даже наклонилась к щели у пола: там было темно, и оттуда тянуло сыростью и хозяйственным мылом.
— Не откроет, — сказал мастер и убрал ключи. — Не первый год его тут пишем.
— Он странный, — объяснила Тамара из пятьдесят пятой, встретив меня у лифта. — Не связывайтесь вы с ним, Марин. Ходит бирюком, здоровается через раз. Сумки таскает и в пол смотрит. Странный, короче.
Слово это ко мне прилипло. Странный. Оно всё объясняло и ничего не объясняло.
Геннадий, мой муж, говорил проще:
— Марин, плюнь. Ну потолок. Ну пятно. Мы с этим пятном пять лет живём, ещё пять проживём.
— Я не хочу ещё пять, — отвечала я. — Я хочу спать в комнате, где не капает.
— Так поставь таз.
Таз стоял. В том-то и дело, что таз у нас стоял.
Я собрала всё: акты за четыре года, семь штук. Фотографии с датами. Чек на восемнадцать тысяч за экспертизу. Оценку ущерба, сто девяносто тысяч. Копии записок я тоже приложила, все пять, я их зачем-то переписывала перед тем, как сунуть в дверь.
В суд я шла как на войну. Знаете, что противнее всего? Что мне было немного приятно. Я представляла, как он наконец сядет напротив и ему придётся посмотреть мне в лицо.
Он не пришёл. Ни на первое заседание, ни на второе.
Судья, женщина с усталыми глазами и стопкой дел до подбородка, назначила осмотр квартиры ответчика. Дату, время, комиссию: представитель управляющей компании, слесарь, юрист от истца. И я, как истец, имела право присутствовать.
Восемнадцатое апреля, десять утра. Я не спала до четырёх.
Мы поднялись вчетвером. На площадке пахло чужим обедом и пылью, откуда-то снизу шёл лай. Юрист держал папку под мышкой, слесарь позвякивал сумкой с ключами. Никто не разговаривал.
Мастер постучал ладонью, как всегда.
— Николай Степанович, откройте! Осмотр по решению суда!
Тишина.
Он постучал ещё раз, и юрист начал что-то говорить про вскрытие в присутствии участкового, и в этот момент за дверью щёлкнул замок.
Один раз. Потом второй.
Дверь приоткрылась. Николай Степанович стоял в проёме в растянутой синей футболке, седой, небритый, с полотенцем через плечо. Руки у него были красные, распаренные, до самых локтей.
Он посмотрел не на комиссию. Он посмотрел на меня.
— Заходите, — сказал он тихо. — Только тише, пожалуйста.

Я шагнула за порог и не поняла, куда попала.
В квартире было пусто. Не бедно, не грязно, а именно пусто, как в комнате, из которой вынесли всё лишнее и лишним оказалось почти всё. В прихожей одна табуретка и вешалка с двумя куртками. Ни коврика, ни зеркала, ни обувной полки. Пол вымыт до блеска, до того состояния, когда видно, что его моют каждый день, не по субботам.
И запах. Никакой не сырости. Хозяйственное мыло, чистое бельё и что-то аптечное, слабое, на самом краю.
Через всю кухню, от окна к дверному косяку, были натянуты верёвки. На них ровными рядами висели пелёнки. Простыни. Полотенца. Штук сорок, наверное. Под ними на полу стояли три таза, а у мойки — стиральная доска, деревянная, довоенная почти, я такую последний раз у бабушки видела.
Слесарь молча прошёл в ванную. Открыл дверь.
— Кхм, — сказал он и позвал мастера. — Иди-ка сюда.
Я тоже заглянула. Труба под ванной была замотана бинтом и чем-то вроде велосипедной камеры, поверх стянута хомутами. Под ней стояло ведро. В ведре была вода. Стояк уходил вниз, в наш потолок, и по нему медленно, спокойно, будто так и надо, ползла тёмная полоса.
— Так это ж менять надо, — сказал слесарь. — Тут менять надо, а не бинтовать. Вы чего, мужчина?
Николай Степанович стоял в дверях кухни и молчал.
А потом из комнаты позвали.
Не словами. Звук был короткий и низкий, вроде вздоха, и он повторился дважды.
— Извините, — сказал сосед. — Секунду.
Он зашёл в комнату и не закрыл за собой дверь.
Там была кровать. Медицинская, с бортиками, посреди почти пустой комнаты, у окна, чтобы видно было двор. На кровати лежала женщина. Тонкая, седая, аккуратно причёсанная, в свежей ночной рубашке. Одеяло сложено ровно, уголок подвёрнут. На тумбочке стакан с трубочкой, крем и расчёска.
— Валюш, это по трубе пришли, — сказал он ей, наклонившись. — Ничего страшного. Сейчас уйдут.
Она смотрела на него. Только глазами. Одна рука лежала поверх одеяла, и он положил на неё свою, красную, распаренную.
Никто из нас не двигался. Юрист опустил папку.
— Восьмой год, — сказал Николай Степанович, не оборачиваясь. — Инсульт. Говорить не может, но всё понимает. Всё до последнего слова понимает.
Он вышел к нам на кухню и прикрыл дверь.
Дальше он рассказывал ровно, коротко, как человек, который давно всё это про себя проговорил и устал удивляться.
Сиделка была первые полтора года. Двадцать восемь тысяч в месяц. Потом кончились накопления, потом кончилась машина, потом кончилась дача его матери. Работу он бросил на второй год, потому что Валю нельзя оставить одну дольше, чем на два часа.
Стирает он по пять-шесть раз в день. Руками. Машинка сломалась в позапрошлом году, и на новую нет, а старую он не выбросил, она стоит в углу и на ней сушится полотенце.
— Я аккуратно, — сказал он и посмотрел на меня. — Я тряпку кладу. Я под таз тряпку кладу всегда.
Тряпку. Он клал тряпку, а у меня внизу отходили обои.
— А трубу почему не поменяли? — спросил мастер.
— Сорок две тысячи, — ответил Николай Степанович. — Мне сказали, сорок две с работой. У меня пенсия её и мои подработки, я по ночам иногда объявления расклеиваю, пока она спит. Я откладывал. Дважды откладывал. Первый раз на лекарства ушло, второй раз матрас противопролежневый порвался.
Он замолчал и потёр ладонь о ладонь. Руки у него так и не сохли.
— А дверь-то чего не открывали? — не выдержала я. — Пять лет, Николай Степанович. Я вам записки писала. Я вам тридцать кнопок в дверь воткнула.
Он повернулся ко мне и сказал очень простую вещь.
— Так а если увидят?
Я не поняла. Я честно не поняла.
— Придут, посмотрят и напишут, что я не справляюсь, — объяснил он. — Что условия. Что один мужчина, что доход. И заберут её в интернат. Мне женщина одна из собеса так и сказала, давно ещё: «Вы, Николай Степанович, себя-то не переоценивайте». А я обещал. Я ей в реанимации обещал, что домой заберу и никуда не отдам.
Он поднял глаза.
— Вы стучите, а я стою за дверью и жду, когда уйдёте, — сказал он. — И она слышит, что стучат. Я ей говорю: это в соседнюю квартиру. А записки ваши я читал. Все до одной. Они у меня в тумбочке лежат.
На кухне было очень тихо. Только с верёвок капало на пол, ровно, в такт.
Я стояла посреди чужой вымытой кухни с папкой на сто девяносто тысяч под мышкой и думала об одном: пять лет я ненавидела человека, который в это время не спал.
Из комнаты снова позвали.
— Иду, Валюш, — сказал он.
Иск я забрала на следующей неделе. Судья посмотрела на меня поверх очков, спросила «уверены?», я сказала «уверена», и она молча поставила подпись. Наверное, она не первый раз такое видит.
Трубу мы поменяли за девять дней. Слесарь Витя, тот самый, который сказал «вы чего, мужчина», сделал работу бесплатно, за материалы. Геннадий купил хомуты и тройник, я отдала сорок две тысячи, отложенные на кухонный гарнитур. Гарнитур подождёт, он у меня и так неплохой, просто дверца скрипит.
Тамара из пятьдесят пятой, узнав, ходила по этажу и говорила: «А я всегда чувствовала, что он не просто так». Пусть говорит.
Стиральную машину скинулись и купили в четвёртом подъезде. Не новую, с рук, за одиннадцать тысяч, но она берёт шесть килограммов и отжимает так, что пелёнки почти сухие. Когда её привезли, Николай Степанович стоял и молчал минуты две. Потом сказал: «Я верну». Я сказала: «Верните, конечно». Мы оба знали, что нет.
Теперь по вторникам к нему приходит Оля из соцзащиты, я сама её вызвала и сама с ней разговаривала, и никакого интерната никто не предложил. Оказалось, надо было просто заявление. Одно заявление, восемь лет назад.
Я сижу с Валентиной по четвергам, два часа. Читаю ей вслух, она любит про путешествия и не любит про любовь, я это поняла по глазам. А он в это время спит. Впервые за восемь лет он спит днём, и первый раз, когда я его в этом застала, он подскочил, как школьник на уроке.
Потолок мы так и не перекрасили. Пятно на месте, рыжее по краю, я вижу его каждое утро, когда открываю глаза.
И знаете, оно мне больше не мешает.






