Идея была дурацкая, и Лена это признаёт первой.
В декабре на работе все обсуждали эти пробирки. У бухгалтера Светы обнаружились двенадцать процентов чего-то балканского, и она две недели ходила по офису и говорила «во мне играет кровь». У сисадмина вышло, что он на четверть финн, и он сразу купил себе шапку.
Лена загорелась. Купила четыре набора по акции, упаковала в подарочную бумагу и раздала под ёлкой тридцать первого декабря: маме, тёте Гале, двоюродной сестре Оле и себе.
— Ленка, это что за баловство, — сказала мама, Нина Андреевна, разглядывая коробку. — Мне шестьдесят два года, я и так знаю, кто я такая.
— Мам, там просто плюнуть в трубочку. Интересно же, вдруг мы графья.
— Графья, — хмыкнула тётя Галя. — Курицу подай, графья.
Оля была в восторге. Оля вообще всегда была в восторге от Лениных затей, с самого детства. Они родились с разницей в семь месяцев, росли в одном дворе, летом их обеих отправляли к бабушке в Кимры, и там они спали на одной раскладушке, потому что вторую заняли соседские мальчишки.
Оля была не двоюродной сестрой. Оля была лучшей подругой, которая по документам числилась сестрой.
Пробирки уехали в конверте четвёртого января. И про них благополучно забыли.
Ответ пришёл в конце марта. Обычным письмом на почту, между рассылкой пиццерии и напоминанием о продлении подписки.
Лена открыла его в маршрутке.
Первым делом посмотрела карту с процентами. Ничего интересного: девяносто с чем-то процентов Восточная Европа, немного Прибалтики, три процента непонятно чего. Ни графьёв, ни балканской крови.
Потом она пролистала вниз и увидела раздел «Ваши родственники».
Там было два имени.
Нина Андреевна. Мать. Совпадение около пятидесяти процентов.
И Ольга. Не двоюродная сестра.
Полнородная сестра по отцу.
Лена перечитала три раза. Маршрутка ехала. За окном тянулись гаражи, потом рынок, потом опять гаражи.
Она вышла на две остановки раньше и пошла пешком, потому что в маршрутке стало нечем дышать.

Дальше начинается то, чего она сама от себя не ожидала.
Логично было бы разозлиться на отца. Отец, Виктор Павлович, умер девять лет назад, и Лена его помнила хорошо: большой, шумный, пахнущий бензином и «Шипром», с вечным присловьем «а ну доложи обстановку». Он возил её на рыбалку. Он таскал её на плечах по перрону. Он был, если честно, лучшим человеком в её детстве.
Логично было бы разозлиться на тётю Галю. Родную мамину сестру. Младшую.
Но Лена стояла на тротуаре у аптеки и думала не про отца и не про тётю Галю.
Она думала про мамины руки.
Про то, как мама всю жизнь резала Оле яблоко на четвертинки. Как покупала им обеим одинаковые сандалии, только Оле на размер больше, потому что та росла быстрее. Как на выпускном фотографировала их вдвоём и потом эту фотографию поставила в сервант, а Ленину отдельную убрала в альбом.
Про то, как тётя Галя приходила к ним каждое воскресенье двадцать пять лет подряд, садилась на кухне и пила чай с мамой до одиннадцати вечера.
Про то, как мама ни разу, ни единого раза за всю жизнь, не сказала про сестру плохого слова.
И Лена поняла простую вещь, от которой ей стало холодно в марте на солнце: если Оля — дочь её отца, то мама об этом знала. Не могла не знать. В маленьком городе, в одном дворе, при родной сестре с ребёнком «непонятно от кого» — знала.
Знала и молчала. Двадцать девять лет.
Знала и резала яблоко на четвертинки.
Домой Лена дошла за сорок минут вместо двадцати. Мама открыла дверь в фартуке, в квартире пахло жареным луком.
— Ты чего такая? — спросила Нина Андреевна. — Ленусь, ты чего?
Лена молча дала ей телефон с открытым письмом.
Мама вытерла руки о фартук. Взяла телефон. Надела очки, которые висели у неё на шнурке. Прочитала.
И не удивилась.
Вот это Лена запомнила на всю жизнь: мама не удивилась. Она сняла очки, положила телефон экраном вниз на тумбочку и сказала:
— Ну вот. Дотерпела.
— Мам.
— Проходи, разувайся. У меня лук горит.
Они просидели на кухне до половины первого ночи.
Мама рассказывала ровно, без слёз, как рассказывают то, что прокрутили в голове тысячу раз и давно обтесали до гладкого.
Она узнала на седьмом месяце Галиной беременности. Не от мужа и не от сестры. От соседки, которая «просто спросила, а чего Витя-то у Гали вечерами машину чинит, у неё ж машины нет».
Она пришла домой, дождалась ночи и спросила прямо. Виктор Павлович не врал. Он вообще врать не умел, за это его и любили.
— Я в ту ночь собрала сумку, — сказала мама. — Стояла в коридоре с сумкой до пяти утра. А потом поставила её обратно.
— Почему?
Нина Андреевна долго молчала.
— Тебе было два года, — сказала она наконец. — Ей вот-вот родиться. Галка одна, без мужика, мать в больнице, отец пил. Куда я пойду с сумкой, Лен? И главное — куда пойдёт она?
— Ты могла её выгнать. Из жизни выгнать, я имею в виду. Не разговаривать.
— Могла, — согласилась мама. — И девчонка росла бы во дворе одна, а вы бы с ней не дружили. Ты подумай, что бы у тебя тогда было детство.
Лена не нашла что ответить.
— Я не святая, ты не подумай, — добавила мама и усмехнулась. — Я первые лет пять её ненавидела так, что руки тряслись. Приходит она ко мне по воскресеньям с этим свёртком, а я чай наливаю и думаю: сейчас чашку об стену. Потом свёрток начал ходить. Потом заговорил. Потом стал звать меня тётей Ниной и тащить мне одуванчики.
Она помолчала.
— Знаешь, что тяжелее всего было? Не Галку простить. Простить-то я её толком и не простила. А вот девчонку эту разлюбить я не смогла. Хоть убей.
— А отец?
— А отец, — сказала Нина Андреевна, — до самой смерти носил ей деньги через меня. Через меня, представляешь? Отдавал мне конверт и говорил: Нин, ты передай, тебе сподручнее. Трус он был в этом месте. Во всём остальном мужик как мужик, а тут трус.
Она собрала со стола крошки в ладонь.
— Я его тоже не простила. Я просто с ним дожила.
Про Олю решали месяц.
Лена не хотела говорить. Мама настояла.
— Она взрослая баба тридцати лет, — сказала Нина Андреевна. — Пусть знает, чья она. Она имеет право на своего отца, хоть и мёртвого.
Оля узнала в мае, у Лены на кухне.
Она не плакала, не кричала, не била посуду. Она села очень прямо, положила руки на колени и минуты две смотрела в одну точку на клеёнке. Потом сказала:
— Значит, вот почему он мне велосипед подарил.
— Что?
— Мне десять было. Он приехал с работы и притащил «Салют». Мама тогда орала на него в подъезде, я слышала через дверь. Я думала, за деньги. — Оля подняла глаза. — Лен, у меня всё детство из таких кусочков. Я их сейчас просто складываю.
Тётя Галя не пришла ни в тот вечер, ни через неделю. Она позвонила через полтора месяца, ночью, пьяная, и говорила с сестрой сорок минут. Что было в том разговоре, мама не пересказала никому.
Воскресные чаепития прекратились. Первый раз за двадцать девять лет.
А Оля с Леной, наоборот, стали видеться чаще. Оля приезжает по субботам, привозит своего младшего, и Нина Андреевна режет ему яблоко на четвертинки, точно так же, как резала когда-то его матери.
Лена один раз спросила её:
— Мам, ты жалеешь, что я эти тесты купила?
Мама подумала.
— Нет, — сказала она. — Я двадцать девять лет держала это одна. Знаешь, какая это тяжесть? А теперь мы её держим втроём. Мне легче стало, Лен. Стыдно сказать, но легче.
Наборы, кстати, лежали со скидкой. Четыре штуки, акция «три плюс один».
Лена до сих пор не может решить, была это самая дурацкая покупка в её жизни или самая правильная.






