Деда хоронили в среду, в райцентре, где он прожил всю жизнь.
Народу было немного. Мы сами: бабушка Зоя Матвеевна, мой папа с мамой, тётя Люба, я с мужем, двое двоюродных. Соседи с их улицы. Трое мужиков из депо, где дед проработал машинистом сорок два года. Всего человек восемнадцать.
Дед умер во сне, в восемьдесят один, не проболев ни дня. Бабушка сказала об этом так, будто хвалила его в последний раз:
— Никого не мучил. И тут не стал.
Прощание было в сельском доме культуры, в маленьком зале с бордовыми шторами. Стояли тихо. Тётя Люба поправляла ленты, папа держал бабушку под локоть, а она стояла ровно и смотрела в одну точку. Не плакала. Она за все три дня ни разу не заплакала, и мне это почему-то было страшнее любых слёз.
Женщина из ДК уже посмотрела на часы и кивнула, что можно начинать.
И тут открылась дверь.
Вошли люди. Сначала я подумала, что кто-то ошибся залом. Их было много, они всё шли и шли: мужчина лет пятидесяти пяти, за ним женщина в чёрном платке, потом ещё женщина, потом мужчина помоложе, потом молодая пара, потом двое подростков и маленькая девочка лет шести, которую держали за руку.
Двадцать человек. Я потом пересчитала по фотографиям.
Они не были похожи на случайных. Они были в чёрном, у женщин в руках гвоздики, и они точно знали, куда идут. Прошли к гробу и встали слева, отдельным плотным полукругом.
По нашей стороне пошёл шёпот. Тётя Люба наклонилась к папе.
— Это кто?
— Наверное, с депо, — сказал папа. — Или с той бригады, где он на Севере был.
— Серёж, там дети маленькие.
— Ну, значит, с семьями приехали.
Бабушка не обернулась. Она стояла и смотрела прямо перед собой, и мне со своего места было видно только её щёку и седую прядь из-под платка.
Мужчина лет пятидесяти пяти отделился от группы и пошёл к нам.
Он был крупный, тяжёлый, в хорошем пальто. Шёл медленно, глядя себе под ноги. Остановился в двух шагах от бабушки, помолчал, а потом сказал негромко и очень отчётливо:
— Зоя Матвеевна. Здравствуйте.
Он назвал её по имени-отчеству. Его никто не представлял.
Я стояла достаточно близко, чтобы услышать, как папа втянул воздух.
— Здравствуй, Аркаша, — сказала бабушка.

Дальше было прощание, и потом были поминки в столовой, и это, наверное, самые странные два часа в моей жизни. Столы сдвинули в один длинный. Наши сели с одного края, они с другого, и посередине оказалось пустое пространство метра в полтора, которое никто не занял.
Аркадий Николаевич встал вторым. После папы.
— Меня зовут Аркадий, — сказал он, глядя в стол. — Николай Степанович был моим отцом. Я приехал из Кузнецка. Со мной мои сёстры, мои дети и внуки. Мы никому не хотим сегодня испортить. Мы просто должны были его проводить.
Тётя Люба выронила вилку. Мама схватила её за руку. Кто-то из соседок ахнул в голос и тут же зажал себе рот.
Папа встал очень медленно. У него было белое лицо.
— Сколько? — спросил он.
— Сорок лет, — сказал Аркадий Николаевич.
Дед всю жизнь работал сменами и мотался. Две недели дома, две в разъездах, командировки, подмены, «Зой, я на Кузнецк, там человека нет». Так было с семидесятых. Никто никогда не спрашивал: работа есть работа, железная дорога.
В Кузнецке была Валентина. Была квартира, был Аркадий, были две его сестры. Валентина умерла три года назад. Дед ездил туда до последнего года, пока ноги держали, а потом ему стало тяжело, и оттуда приезжали к нему сами, будто бы «по делам», и он выходил встречать их на автовокзал.
Я слушала это и вспоминала, как в детстве он привозил мне из «командировок» конфеты «Гулливер», которых у нас не продавали.
Папа задал только один вопрос за весь вечер. Он повернулся к бабушке и спросил хрипло:
— Мам. Ты знала?
Бабушка отставила чашку.
— Знала, — сказала она.
Вот тут стало по-настоящему тихо. Даже дети на том конце стола замолчали.
Ночью я не спала и вышла на кухню попить воды. Бабушка сидела там одна, в халате, при выключенном свете, и смотрела в окно.
Я села рядом. Она заговорила сама.
— Я узнала в девяносто восьмом, — сказала она. — Соседка наша, покойная Рая, ездила к дочери в Кузнецк и увидела его на улице. С женщиной и с мальчиком. Мальчик его за руку держал и звал папой.
Она помолчала.
— Я собралась и поехала. Одна, никому не сказав. Нашла дом, встала у подъезда и простояла до вечера, как дура. Увидела её. Обыкновенная. Худая, в плаще, с сумками. Двое детей рядом.
— И что ты сделала? — спросила я.
— Домой вернулась, — сказала бабушка. — Купила билет и вернулась.
— Бабушка, но почему?
Она пожала плечами, и в этом движении было столько усталости, что я пожалела о вопросе.
— А что мне было делать, Кать? Мне было пятьдесят два. У меня трое детей уже взрослых, дом, огород, мать лежачая на руках. Разводиться и куда? На пенсию в общежитие? Он деньги в дом носил все до копейки. Он мне печку перекладывал, он Любке свадьбу справил, он тебя с роддома встречал с цветами.
Она повернулась ко мне, и я в темноте увидела её глаза.
— Я один раз только спросила, — сказала она. — В двухтысячном, на Новый год. Спросила: «Коль, ты уйдёшь?» Он ответил: «Никогда». И больше мы про это не говорили. Двадцать пять лет.
Утром они уехали, все двадцать. Аркадий Николаевич попрощался с бабушкой за руку и оставил свой номер на листке из блокнота.
Я потом долго рассматривала фотографии с похорон. Там есть один кадр, где он стоит вполоборота рядом с моим папой. У них одинаковый профиль. Совершенно одинаковый, до складки у рта.
Папа с ним так и не созвонился. А бабушка листок не выбросила. Он до сих пор лежит у неё под скатертью, я видела.






